играл, «как бог», и должен знать, что я просто «гений». Мое замешательство возрастало, а энергия
Бернстайна не иссякала. Ленни заговорил о моих личных сложностях, уверяя, что все образуется.
Неутомимое сочувствие приняло форму расспросов. Я уже сидел буквально в его объятиях, все более и
более сконфуженный. Есть ли у меня друзья, подруга? «Tell me», — охрипший голос Ленни звучал все
настойчивее: «What makes you happy? You
166
really deserve to be happy! You have to do something!»* Он все больше раздражался от того, что не мог найти
решения, и настойчиво твердил, стараясь, однако, чтобы я не услышал в его словах личной заинте-ресованности: «Скажи мне, что тебе нравится? Что для тебя важно?» «Do you like to make love?»**
Я совершенно не знал, что ему ответить, хотя и чувствовал, что он просто хотел лучше понять меня.
На следующий день Бернстайн собрался отправиться со мной на прогулку в Пратер и просил меня
позвонить. Пришлось сказать, что я не пойду. «Why?» Он казался удивленным. Я сказал, что не могу
преодолеть своего смущения, и тогда он пообещал, что сам позвонит. Утром я предоставил событиям
развиваться без моего участия, и порадовавшись тому, что звонка не последовало, удалился в одиночестве
на ланч. После обеда в номере меня ожидала записка: «Маэстро Бернстайн звонил и сожалел, что не застал».
Вечером в концерте наши пути пересеклись вновь, согласно расписанию. Как дела сегодня —
поинтересовался Ленни почти отечески, и мне стало совестно из-за своего бегства.
Несколькими годами позже мы репетировали в Лондоне его «Серенаду». Мне и до того часто случалось ее
играть, и вместе с Бернстайном тоже. «Серенада» сразу покорила меня, когда я услышал запись исполнения
Исаака Стерна в брюссельском магазине пластинок. Это было в 1967 году. Позже, получив ноты от одного
из друзей в США, я сыграл
* Скажи, что делает тебя счастливым?
Ты заслуживаешь счастья!
Надо что-то предпринять! (англ.)
** Тебе нравится заниматься любовью? (англ.)
167
ее премьеру в России. В 1978-м дело дошло до нашей с Ленни первой встречи в Израиле — для меня, по
политическим меркам того времени «советского артиста», это было почти чудом. Наше знакомство
увенчалось тогда записью совместного исполнения «Серенады» с оркестром израильской филармонии. А
теперь, восемь лет спустя мы должны были отпраздновать шестидесятилетний юбилей автора небольшим
европейским турне с Лондонским симфоническим оркестром.
Мне все еще нравилась эта пьеса, хотелось извлечь из нее максимум. И хотя речь шла всего лишь о
репетиции, я, что называется, полностью выложился, самозабвенно предаваясь скрипке. Ленни несколько
раз восхищенно взглянул на меня, а потом внезапно и громко заявил перед всем оркестром: «Ты так
прекрасно играешь! Ты такой замечательный! Можно я на тебе женюсь?»
Я, совершенно смущенный, играл дальше, одновременно пытаясь отнестись к этому, как к проявлению
дружеского расположения, а Ленни продолжал: «Я и не знал, что написал такую хорошую вещь». Как
прикажете это понимать? Мне-то как раз казалось, что исполнитель в этом случае скорее находится у автора
в подчинении. Но вместе с тем моя игра, видимо, оказалась воплощением его намерений, его жестов. Во
всей ситуации легко было распознать нарциссизм Ленни, для которого исполнение служило зеркалом. Но
кто, в конце концов, извлекал из этого выгоду? Может быть Платон? Ведь «Серенада» и задумывалась, как
своего рода музыкальное воплощение его диалогов о любви. Философ наверняка бы
168
улыбнулся. Отношение Ленни ко мне, мое к нему, и наше общее — к его музыке было совершенно одно-значным. Платоническим.
Музыка и потом часто сводила нас вместе. Сегодня, после его смерти, больно сознавать, что нас связывала
только работа, — за ее пределами нам с ним так и не удалось никогда по-настоящему поговорить.
Бесспорно, помехой служили не только мои многочисленные комплексы, но и то, что он постоянно
находился в свете прожекторов и что вокруг него всегда роились какие-то загадочные тени. Случай для
психоанализа? Вильгельм Райх наверняка попытался бы добраться до первопричин наших симпатий и
антипатий.
Несмотря ни на что, встречи с Ленни были важным для меня примером того, как существенное соединяется
с пустяками, аналитический ум с импульсивностью, и как противоположности могут образовывать некую
целостность. Его прочтение Малера — документ нашей эпохи, а сам Бернстайн, при всей своей
противоречивости, одна из немногих подлинно творческих личностей нашего века. К сожалению, ничем не
восполнить ни прерванную совместную работу, ни силы и обаяния его жизнеутверждения, полного
красочных противоречий.
Мое ухо, укушенное Ленни в приступе восторга на вечеринке по поводу нашего последнего концерта в
Нью-Йорке, уже на следующий день не болело.
Только записанная нами вместе музыка все еще может служить доказательством моего восхищения и
нашего внутреннего родства. Впрочем, и то, и другое — лишь капли в реке времени.
169
С приветом!
Я ждал лифта в отеле «Империал» в Вене, где меня еще в прежнее время, когда я жил в Москве, нередко
поселял Musikverein; двери лифта открылись, из него вышел человек. «Лицо знакомое», — автоматически
подсказала память. Я поздоровался почти машинально. Он отошел на пару шагов, обернулся и внезапно
произнес: «Да это же Кремер! Сервус!*» Теперь и я знал, кто ко мне обратился — великий австрийский
пианист Фридрих Гульда. «Скажи», — через секунду спросил он меня, — «как можно было бросить такую
очаровательную женщину?» Несколько мгновений мне понадобилось на то, чтобы сообразить, что он имеет
в виду Татьяну — несколько лет прошло с тех пор, как мы разошлись. Поэтому я ответил смущенно: «Так
уж, к сожалению, вышло». Гений изобразил на лице изумление, подкрепленное энергичным: «Не понимаю».
И, кинув на прощание: «Ну, бывай!», удалился.
* С приветом ( нем., австр.)
170
Годом или двумя позже во время Зальцбургского фестиваля Гульда давал серию концертов на краю города, в Петерсбруннхоф, в альтернативной программе, собравшей толпу восторженных поклонников. Мы с Леной
все три вечера были в зрительном зале. Это было удивительно. То, на что этот пианист был способен, казалось неправдоподобным. Прежде всего, он играл на инструменте, встречающемся в наше время только в
музыкальной энциклопедии: на клавикорде. Звук, хоть и деликатно усиленный электроникой, производил
гипнотическое впечатление. Гульда сам во вступительном слове признался: ему понадобилось несколько
лет, чтобы этого добиться.
Но не только мастерство в обращении с клавикордом, — прежде всего его способность к импровизации, его
общая музыкальная чувственность, которая, как все подлинно артистическое, была исконно-музыкальной, то есть выходила за пределы всякого пианизма, — все это заставляло онеметь от восторга. С каждым
вечером во мне росло желание помузицировать с ним вместе. И прежде всего, чему-то у него научиться. В
конце всей серии его выступлений я поздравил маэстро, — точнее, мы вдвоем с Леной поздравили его.
Гульда, не ожидавший увидеть нас среди разнородной фестивальной публики, был приятно удивлен, хотя и
постарался этого не показать. Официальный музыкальный мир был ему так же чужд, как и сам
Зальцбургский фестиваль. Для начала он спросил, будто заранее зная ответ: «Разве это не здорово, эта
штука?!» После чего с энтузиазмом доба-
171
вил: «Мы должны обязательно сделать что-нибудь вместе! Уверен, у нас что-нибудь да получится!»
Позже пришло разочарование. Лене показалось (наверное, не без оснований), что предложение относилось, в первую очередь, к ней. Мои предложения о совместной работе Гульду не вдохновили. Не раз впоследствии