И в этом смысле все иеремиады славянофилов против своего правительства были совершенно логичны. Да, они бесстрашно утверждали, что «правительство отделилось от народа и стало ему чужим»51. Что установилось «иго государства над землею, русская земля стала как бы завоеванною, а государство — завоевательным. Русский монарх получил значение деспота, а свободно-подданный народ — значение раба-невольника»52. Это очень жестокие, согласитесь, и откровенные обличения. Ничего подобного не услышите вы от идеологов государственной школы. Но при всем том, будучи, не подозревая этого, конфуцианцами, ничего другого не могли славянофилы противопоставить нависшей над страной угрозе, кроме древнего Ли. То есть представления о нации как об одной большой Семье.
И потому наивными и опасными казались им усилия европейских народов вырвать клыки у государственного Левиафана, закрепив ограничения власти юридически — в конституциях. Наивны потому, что неуместны в нормальной семье конституции. А опасны потому, что введение юридических догм в семейные отношения угрожало подорвать их моральные основания. «Посмотрите на Запад, — страстно восклицал Аксаков. — Народы поверили в возможность правительственного совершенства, наделали республик, настроили конституций... и обеднели душою... готовы рухнуть каждую минуту»53.
За то, что европейские народы в роковом ослеплении нарушили естественный «союз земли и государства», их ждет, уверены были славянофилы, жестокая расплата. Европа идет к гибели — от нигилизма и анархии, от расслабления и деградации. Замкнуть наглухо свою крепость, не допустить в родную Семью смертельное излучение европейской «улицы» — такова была в этих условиях первейшая обязанность русского государства. А оно, начиная с Петра, поступало как раз наоборот, предавая семейную традицию. Вот формулировка Аксакова: «Государство совершает переворот, разрывает союз с землей и подчиняет ее себе»54.
Опять, как видим, все здесь совершенно логично, ничего нового, тем более парадоксального. Конфуций подписался бы под этим (с соответствующими поправками, конечно: прошло все-таки две с половиной тысячи лет).
КАПИТУЛЯЦИЯ СЛАВЯНОФИЛОВ
Но если, как мы теперь понимаем, «правительственный деспотизм» в России был слит в их представлении с «игом европеизма», то для освобождения требовалось что? То самое, что совершила Россия в XV веке, освобождаясь от монгольского ига: возвращение к исконной московской традиции, которая, естественно, ничего общего не имела, по мнению славянофилов, с Европой. Но как конкретно?
Тут читателю предстоит удивиться, узнав, что их политические рекомендации буквально совпали с «политической мечтой» князя Курбского. Сводились они к созыву Земского Собора, с которым «мог бы всякий день советоваться о делах мира царь». Дополнительным преимуществом было бы то, что подавляющее крестьянское большинство Собора смело бы все конституционные притязания европеизированной «публики», чем, полагали славянофилы, тотчас и «посрамило бы все парламенты мира»55.
Подумать только, поколения протекли, отвоевали свое и умерли, а поздние потомки средневековых оппозиционеров, обучившиеся в проклятой ими Европе философскому языку, называя вещи другими, неведомыми архаическим публицистам именами, ссылаясь на Шеллинга и воюя с Гегелем, предлагали то же самое, что и бедные, забытые и оклеветанные их предки. Несмотря даже на то, что преследовали они при этом цели прямо противоположные, факт, согласитесь, замечательный, хотя опять- таки странным образом не замеченный историками.
Только слишком уж много утекло с XVI века воды под мостами, чтоб рекомендации пращуров сработали в руках далеких потомков. Совсем другая была у тех под ногами земля. Да и сама история, которой они так хотели гордиться, отчаянно противилась их усилиям. Вот самый яркий пример. Не могло ведь быть в благодатной московской нации-семье крепостного права, которое они сами же и называли «мерзостью рабства законного». Не могли русские люди обращать в рабство соотечественников в эпоху «союза земли и государства», когда страна была еще надежно закрыта от чуждого европейского влияния. Что ж в этом случае делать? «Миф земли», противопоставленный славянофилами «государственному мифу», требовал жертв. Но каких? Не могли же они с чистой совестью вопреки общеизвестным уже и в их время фактам привязать возникновение крепостного права к эпохе ненавистного им Петра. Ибо возникло-то оно при Грозном — в разгар вроде бы семейного благополучия Москвы.
Не должно было возникнуть, не могло возникнуть, но возникло, проклятое. Удивительно ли, что Грозный стал буквально бревном в славянофильском глазу? Явись он после Петра, все было бы на месте. Но мало того, что явился он до Петра, европеизмом от него и не пахло. Совершенно неоспоримо был он со своей кошмарной опричниной и крепостничеством чудовищным порождением того самого национального предания, которое они обожествили.
Признать это было бы фатальным ударом не только по исторической концепции славянофилов, но и по всей их политической доктрине, опиравшейся на эту концепцию. Как, однако, не признать факт? Увы, не удалось им решить эту головоломную задачу не только во времена Аксакова, но и полтора столетия спустя. Еще и на закате XX века безуспешно бились над нею их далекие потомки.
Эти, впрочем, пройдя советскую «школу фальсификации», не стеснялись просто подменять предмет спора другими, не имеющими отношения к делу сюжетами. Читатель помнит, как А.Н. Сахаров, объясняя, что «между «восточной деспотией» Ивана IV и столь же «восточной деспотией» Елизаветы Английской разница не так уж велика», обосновывал свой тезис удивительным сравнением камер средневекового Тауэра с казематами послепетровского Шлиссельбурга56. Два десятилетия спустя В.В. Кожинов, ссылаясь на другого советского историка, доказывал, что «при этом царе было уничтожено около 3—4 тысяч человек. Между тем, как давно установлено, в Англии казнено было при Генрихе VIII 72 тысячи, при Елизавете — свыше 89 тысяч»57. «Обилие казней» при Грозном, заключал Кожинов, «объясняется... тем, что он жил в XVI веке»58.
Нетрудно заметить, что ни камеры Тауэра, ни численность казненных при Елизавете Английской не имеют ровно никакого отношения к введению в России «мерзости рабства законного». Тем более не объясняет эту загадку ссылка на древность, на XVI век. Дед Грозного жил в еще более древние времена, но ведь и в помине не было при нем ни «обилия казней», ни закрепощения крестьян.
Понятно, что перед нами здесь не очень добросовестные попытки просто «проскочить мимо» проблемы, мучившей славянофилов во времена Аксакова. Понятно также, что они в отличие от своих советских потомков не могли себе позволить так очевидно жульничать. Но ведь действительного решения проблемы, достойного их безупречной нравственной репутации, не было и у них. Во всяком случае, попытки, которые они предпринимали, звучали, честно говоря, несерьезно.
Вот пример аргумента, бродившего в славянофильской среде во времена Аксакова. Согласно ему, опричнина была лишь черновой попыткой расколоть «союз земли и государства», своего рода репетицией петровского переворота. Но ведь такая «репетиция» все равно означала бы, что петровская катастрофа была не случайна, что еще за полтора столетия до Петра обнаруживал этот «союз» столь глубокие, страшные трещины, которые заставляют, пожалуй, усомниться в самом его существовании. Не выручала и спасительная «человеческая формула» первоэпохи Иванианы.
Это правда, что первым прибег к ней сам Кавелин, когда говорил об Иване и Петре, что «оба равно живо сознавали идею государственности... но Иоанн сознавал ее как поэт, Петр Великий как человек по преимуществу практический. У первого преобладало воображение, а у второго — воля»59. Ну вот и попытались славянофилы отплатить Кавелину его же монетой. Да, Иван был «художественной натурой». Значит, поступки его диктовались не тем, за что превозносят его Соловьев и Кавелин, не «сознанием государственности», но игрою ума. Он был импульсивен, артистичен, творил добро и зло без умысла, без связи, без системы. И в процессе этой стихийной, чтоб не сказать художественной, самодеятельности и набрел случайно на опричнину и закрепощение крестьян. Слабый, согласитесь, ответ.