И подумать только, что заложен был этот головокружительный историографический переворот в невинной гипотезе, высказанной почти два столетия назад...
ПРОЛЕГОМЕНЫ КО ВТОРОЙ ЭПОХЕ
К сожалению, однако, с Погодиным произошло то же, что со Щербатовым. Его не услышали, не хотели слышать. А своего Карамзина, который бы все публике авторитетно разъяснил, у него, в отличие от Щербатова не оказалось. И вторая эпоха Иванианы пошла поэтому совсем в другом направлении. У нее были другие герои. Ее обольстил Гегель, точнее, его концепция государства как венца исторического процесса. Она проглотила наживку целиком — вместе с соблазнительной идеей, что однажды в истории мировое первенство суждено каждому народу. Только вместо Пруссии, которую имел в виду Гегель, подставила она в это вдохновляющее уравнение Россию.
Поистине неисповедимы судьбы идей. Гегель, без сомнения, удивился бы, с какой легкостью трансформировались его философско-исторические озарения в оправдание высказанной еще Ломоносовым претензии россов на то, чтоб их «целый мир страшился». Впрочем, основное направление второй эпохи Иванианы очень точно отражало современную ей геополитическую ситуацию. Россия и впрямь была к середине XIX века европейской сверхдержавой.
В 1815 году русскому императору удалось то, что так и осталось неутоленной мечтой Грозного — «першее го- сударствование». Как победитель Наполеона он въехал в Париж на белом коне, и казаки устраивали свой утренний променад на Елисейских полях. И еще четверть века после этого — в николаевскую эпоху — останется Россия в ситуации, когда тот же Погодин сможет позволить себе такие риторические вопросы: «Спрашиваю, может ли кто состязаться с нами и кого не принудим мы к послушанию? В наших ли руках политическая судьба Европы и, следственно, мира, если только мы захотим решить ее?» И сам же отвечал, что да, и впрямь оказался «русский государь ближе Карла V и Наполеона к их мечте об универсальной империи»89. Кому, спрашивается, мог быть интересен в такой ситуации полного и безусловного торжества самодержавия, а стало быть, и подтверждения правоты Ивана Грозного какой-то замшелый кремлевский конфликт 1550-х?
Конечно, как мы теперь понимаем, все козыри были в этом конфликте в руках царя. Он мог опереться на ио- сифлянское духовенство (его противников, нестяжателей, реформаторы, как мы помним, защитить не смогли); на офицерский корпус помещичьей армии (военная реформа, как мы тоже помним, была провалена); на нетитулованную аристократию (с которой не позаботились договориться). А реформаторам — после того как они отказались вынести свою политическую программу на Земский Собор — опереться было просто не на кого. Келейными интригами и кадровыми перестановками конституции не добываются. И потому первая в Европе попытка поставить великую державу на путь конституционной монархии была обречена.
Ну и слава Богу — ответила б на это русская историография середины XIX века, будь она даже способна «раскрутить» гипотезу Погодина. Конституционная монархия, может быть, и хороша для Европы. Для России, прав Грозный, она гибельна. Короче говоря, опять наступали для Иванианы плохие времена. Назревал второй «историографический кошмар».
И снова пришли мы ко все тем же темным вопросам социально-психологического осознания исторической истины. И опять нет у нас на них ответа. Знаем лишь, что следующее поколение историков, вместо «раскручивания» гипотезы Погодина, увязло в темпераментных, но не имевших отношения к делу состязаниях славянофилов и западников. И суждено было этим спорам увести Иваниану далеко-далеко от его гипотезы.
Во второй ее эпохе найдутся у царя защитники посильнее и поавторитетнее Ломоносова или Татищева. Им опричнина понадобится как аргумент в их философско-ис- торической концепции. В той, что призвана была, как им казалось, раз и навсегда внести смысл и порядок в русскую историю. Эти люди будут смеяться над выспренностью Карамзина и наивностью Погодина, совершенно уверенные, что они преуспели там, где потерпели поражение эти допотопные моралисты. Преуспели, превратив наконец русскую историю в строгую науку.
Вторая эпоха Иванианы ознаменована такими крупными — не только в русской историографии, но и в русской истории — именами, как Соловьев и Кавелин, Хомяков и Аксаков, Чичерин и Ключевский. Они ожидают нас в следующей главе.
Глава 9 ГОСУДАРСТВЕННЫЙ МИФ
Sic transit gloria mundi, говорили древние. Едва ли кто- нибудь в истории российской культуры подтвердил своей судьбой эту печальную истину так полно и безусловно, как Константин Дмитриевич Кавелин. Полузабытая еще при жизни фигура, интересная сегодня разве что историкам. Трудно даже поверить, что в середине XIX века он был громовержцем.
Ниспровергатель Карамзина, вундеркинд, ставший университетским профессором в 28 лет (Ключевский был вдвое старше, когда удостоился этой чести), автор одного из самых дерзких проектов отмены крепостного права, первый воспитатель наследника престола (Александра III), духовный отец русского западничества, родоначальник «государственной школы» в российской историографии, русский Гегель, можно сказать. И вот что от всего этого блистательного резюме осталось в «Энциклопедическом словаре» 1989 года: «Сторонник умеренных буржуазных преобразований при сохранении неограниченной монархии и помещичьего землевладения». Какая, право, проза...
Но и какой урок! Хотя бы потому, что Кавелин разделил судьбу целого поколения, вдохновителем которого он был. Я говорю, конечно, о поколении «молодых реформаторов», архитекторов Великой Реформы. Они пришли к рулю государственной политики в конце 1850-х с тем, чтоб завершить начатую за полтора столетия до них Петром европейскую трансформацию России. Пора надежд и очарований, какое тогда было время! «Кто не жил в 1856 году, тот не знает, что такое жизнь, — вспоминал впоследствии обычно несентиментальный Лев Толстой, — все писали, читали, говорили, и все россияне, как один человек, находились в неотложном восторге»1. Такие ожидания — и такой жалкий исход.
Я подробно писал о судьбе кавелинского поколения в «России против России», так что не буду повторяться2. Сошлюсь лишь в объяснение этой печальной судьбы на
Александра Головнина, министра народного просвещения, одного из последних «молодых реформаторов», уволенных в середине 1860-х из правительства: «...мы пережили опыт последнего николаевского десятилетия, опыт, который нас психологически искалечил»3. В том смысле искалечил, что кавелинское поколение, блестящие русские европейцы и голубой воды западники оказались в то же время русскими националистами4.
«РОССИЯ - НЕ ЕВРОПА»
Так получилось, что после катастрофы декабристского поколения и под мощным влиянием националистических идей николаевской Официальной Народности с ее знаменитой триадой «самодержавие, православие, народность» неевропейский характер России оказался вдруг последним словом русской исторической науки. Этим объяснялось презрительное отвержение Кавелиным «противоестественных воззрений», внесенных в русскую историографию Карамзиным: тот, оказывается, ставил перед собой «невозможную задачу — изложить русскую историю... с точки зрения западноевропейской истории»5.
Во времена декабристов, когда Карамзин, собственно, и писал свою «Историю государства Российского», такая точка зрения выглядела совершенно естественной. В 1840-е «излагать» прошлое России в контексте европейской, что по тем временам означало мировой, истории считалось уже не только ненаучным, но и неприличным. Паролем постдекабристской эпохи стала уникальность России в мире.
Для националистов это, конечно, всегда было аксиомой. Но Кавелин-то, как и все «молодые реформаторы», был западником. Причем самым влиятельным, пожалуй, и авторитетным в то время из вождей западничества — если не считать «невозвращенца» Герцена и рано умершего Белинского. Впрочем, Белинский тоже ни минуты в уникальности России не сомневался — и энтузиазм его был самым, наверное, замечательным мерилом влиятельности Кавелина.