После громового взрыва милитаристской апологии, после вполне кавелинского всплеска идеализации Грозного, советская историография мирно вернулась в привычное, уютное болото вполне соловьевской «централизации государственной власти» — конечно, с обязательным добавлением платоновского «аграрного переворота». Место торжественных гимнов Виппера-Бахрушина занял серый консенсус Черепнина. Можно сказать, таким образом, что если до мятежа Дубровского позиция «истинной науки» в Иваниане представляла эклектическую смесь концепций Платонова и Кавелина, то после него она превратилась в коктейль из концепций Платонова и Соловьева. Но и после мятежа осталась она, в сущности, тем же, чем была до него — симбиозом аграрной и государственной школ Иванианы. От сложения двух «буржуазных» идей в сумме получился марксизм-ленинизм. Увы, вопреки своим революционным обещаниям, он не спас историографию XX века от подчинения государственному мифу.
Если б у нас даже не было никаких других индикаторов этого, один — самый важный — все равно остается: отношение к политической оппозиции. В том же году, когда бунтовал Дубровский, почтенный советский академик буквально повторил написанное за сто лет до этого учеником Соловьева Горским. Рискуя истощить терпение читателя, я снова сдвоил цитату, предлагая ему тем самым любопытную задачу — отделить откровения марксиста образца 1956-го от откровений монархиста образца 1856-го.
Вот что они писали: «Ратуя за старину, Курбский руководился не интересами отечества, а одними чисто эгоистическими побуждениями... Идеал его был не в будущем, а в прошедшем. В лице Курбского реакционные князья и бояре нашли себе певца и философа... Этой реакционной идеологии Иван Грозный противопоставил принципы строительства нового государства... заклеймив Курбского как преступника и изменника своей родины... Напрасно тратил он [Курбский] силы в борьбе против новизны... Он, перед строгим судом потомства, является защитником неподвижности и застоя, шедшим наперекор истории, наперекор развитию общества»67.
СВЯЩЕННАЯ ФОРМУЛА
Итак, «централизация государства» оказалась последним словом марксистской науки. Конечно, мы и раньше, цитируя А.Н. Сахарова или И.И. Смирнова, натыкались на этого неподвижного кита, на котором стояла средневеко- во-марксистская вселенная «государственного мифа». Но теперь, когда стала она альфой и омегой серого консенсуса, его последним убежищем, перед нами уже не просто наименования глав в учебниках и монографиях. Теперь перед нами сакральная формула, своего рода табу, заклинание духов, перед которым должны рассыпаться в прах любые аргументы не верующих в благое предназначение опричнины. Значит, затянувшаяся наша Ива- ниана еще не окончена: очередной бастион мифа ждет нас — и пушки его заряжены. Что ж, пойдем на очередной штурм.
Ну во-первых, священная формула не содержит никакой — ни политической, ни социальной — характеристики государства. Теоретически она совершенно аморфна и в этом смысле бесплодна, ибо централизованным может быть одинаково и абсолютистское государство и самодержавное, и деспотизм и демократия, и «социалистическая» империя. И если жертвоприношения этому языческому идолу простительны в трудах «буржуазного» Соловьева, рассуждавшего в абстрактных терминах о борьбе государственного и родового начал, то как объяснить это удивительное равнодушие к различиям между деспотической и самодержавной государственностью — и тем более между «буржуазной» и «социалистической» — в трудах историков, именовавших себя марксистами?
Однако ошеломляющая в их устах «бесклассовость» священной формулы еще полбеды. Настоящая ее беда в том, что к России XVI века, к которой они ее применяют, к России Грозного и Правительства компромисса, она просто не имеет отношения. Не имеет, поскольку централизация государственной власти — в том смысле, в каком употребляют эту формулу наши историки, имея в виду управление всеми регионами страны из единого центра — завершена была уже в XV веке.
И издание Судебника 1497 г., означавшее правовую унификацию России, властно установившее единые нормы социального поведения и хозяйственного функционирования на всей ее территории, было заключительным аккордом этой централизации. На протяжении двух столетий интригами и лестью, угрозами и насилием «собирали» Рюриковичи, точно так же, как Францию Капетинги, свою северо-восточную Русь по кусочкам, покуда воля их не стала законом для нее из края в край, покуда не смогли они из Кремля указывать, как судить, как ведать и жить в Новгороде ли, в Твери или в Рязани.
Отныне никто — ни в стране, ни за ее пределами — не смел усомниться в монопольном праве великого князя Московского володеть и княжить на всем пространстве от Белого моря до Путивля, творить здесь по собственному разумению законы, назначать и смещать наместников или вообще уничтожить институт наместничества. Управляющий центр системы был создан. И периферия признала его центром. Единство государственной воли и единство программы стали политическим фактом в Московской державе. Какой же еще надобно вам централизации?
Нерешенной досталась преемникам Ивана III совсем другая, принципиально отличная от «собирательства» и бесконечно более сложная, нежели централизация, задача — интеграция нового централизованного государства. Сращивание его разрозненных, кое-как на живую нитку схваченных кусков. Превращение единства внешнего — административного и правового — в единство внутреннее, моральное и хозяйственное, в единство культурное.
Другое дело что интеграция эта могла быть абсолютистской (европейской) или самодержавной (евразийской), могла исходить из начал, заданных в государственной программе Ивана III (и предусматривавших латентные ограничения произвола власти) или из противоположных начал, заданных в программе Ивана IV (и отрицавших эти ограничения). Не можем же мы забыть, что это было именно начало, что политические нормы только формировались, что они были предельно пластичны и инфантильны, что опричная буря захватила их в самой ранней поре, в самом нежном цвету, когда они не могли еще ей сопротивляться.
Но едва отдадим мы себе отчет в действительном содержании той интеграционной задачи, которая стояла перед московским правительством в середине XVI века, мы тотчас и обретаем почву для принципиальной оценки деятельности Грозного. В частности, понимаем мы, что насильственно разодрав страну на части, доведя ее до разрухи и запустения, уничтожив все ограничения произвола, легализовав государственный беспорядок в качестве порядка, возродив удельные нравы, натравливая Москву на Тверь и Новгород, помещиков на бояр, московских бояр на суздальских княжат, «чернь» на патрициев, Опричнину на Земщину, отменяя Юрьев день и расчищая дорогу крепостному рабству — Иван Грозный дезинтегрировал русский абсолютизм.
Деморализацию сеял он, а не централизацию. Ужас перед государством, а не сочувствие национальному единству. Поистине сделал он все, что было в человеческих силах, чтобы погубить централизацию. И если не распалась страна после него на куски, то доказывает это лишь, что дело централизации государства сработано было к XVI веку так прочно, что даже державному палачу и его опричным «централизаторам» не удалось его доломать. Мечась и неистовствуя, слепо и яростно разоряя абсолютистскую государственность, он просто паразитировал на прочности этой централизации. На том, что, даже ввергнув страну в многолетнюю Смуту и заставив ее заново испытать все прелести иноземного нашествия, разрушить ее окончательно оказалось невозможно.
Конечно, ничего от «царева удела», от опричного деления России еще при жизни Грозного не осталось. Более того, само слово «опричник» запрещено было к употреблению под страхом сечения кнутом на торгу, ибо ни с чем иным, как с понятием «разбойник», оно и тогда уже не ассоциировалось. Но не забудем, что творилось средневековое право не столько законодательством, сколько прецедентом. Что из суммы прецедентов складывалась культурная традиция, западавшая в народное сознание глубже любого закона. И нельзя было отменить ее никакими административными распоряжениями, никакими манифестами. Особенно, если замешана она была на массовом терроре и настояна на тотальном ужасе, ставшем судьбою целого поколения.