Насторожили негативные коннотации. Вот как характеризует моего героя Борисов (в разделе, между прочим, под названием «палач»): «Собеседник Фиораванти и покровитель новгородских еретиков, друг крымского хана и притеснитель московских митрополитов» (1). Но есть и вовсе удивительное: «царь-поработитель», «родоначальник крепостнического строя» (2). Иван III? Что это? Перепутал Борисов абсолютную монархию с самодержавием? «Умеренное правление» с диктатурой?
Перестал удивляться, когда автор объяснил, что в государстве, которое построил князь Иван, «много от жестокой, но внутренне хрупкой восточной деспотии в духе Золотой Орды» (3).Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Неужели это о том же Московском государстве, которое я только что очертил, сравнив его пункт за пунктом с тем, что создал внук? Если абсолютная монархия есть восточная деспотия, то что же тогда самодержавие Грозного? Все три, не только отличные друг от друга, но и противоположные друг другу, формы власти смешаны в одну кучу? Не имеет представления автор даже о началах философии истории?
Путаница усугубляется до фантастических пропорций, когда мы читаем дальше, что «основанная на азиатских, по сути, принципах московская монархия была несовместима с западноевропейской системой ценностей» (4). И что Европа «коварно предлагала России свою систему ценностей, сознавая ее губительность для великой евразийской монархии» (5) И много еще всякого в этом духе. Например, о том, как права была самодержавная власть, что в случаях, когда необходимость заставляла ее заимствовать материальные достижения Европы, «ревниво следила за тем, чтобы вместе с водой не зачерпнуть и жабу» (6). Это о Московии? А заимствовать приходилось не потому, что безнадежно отставала от Европы Россия, а потому, что «бремя исторического одиночества порой становилось невыносимым» (7). Это о Петре?
Что мне сказать? Разочарован был ужасно, что единственная посвященная моему герою в отечестве его монография и та принадлежит перу автора более чем лояльного консенсусу. Точнее, его отечественному неоевразийскому подразделению
Важнее, однако, что ошибка Борисова парадоксально вводит нас, повторю, в эпицентр историографической бури, бушевавшей в 1960-70-е, в разгар «холодной войны», как на Западе, так и в СССР – и именно по поводу природы российской государственности. Это было время формирования консенсуса. И называю я это «бурей» потому, что никогда еще не было таких оживленных и серьезных дискуссий, посвященных нашему предмету. И, боюсь, как я уже говорил, не будет.
Вот почему только разобравшись в подоплеке тогдашних споров, поймет читатель, почему вокруг противостояния абсолютизма, который ассоциировался с Европой, и азиатского деспотизма, отождествлявшегося с Россией, ломалось столько копий. И что собственно, имел в виду известный американский историк Дональд Тредголд, когда предварял в 1964 году очередной сборник статей о нашем предмете уже известным нам вопросом: «Где место России в истории? Следует ли ее рассматривать как одну из азиатских систем или как одно из европейских сообществ?» (8). Да, биполярная, как я и говорил, модель истории, что поделаешь, мир был тогда такой, биполярный. Но вопрос-то каков! «Где место России в истории?». Вот вам и загадка.
И, правда, где оно, это место? В Азии оно или в Европе (не в географическом, конечно, смысле, а в политическом)? Или просто болтается Россия не здесь и не там, – предлагает свои пять копеек Н.Н.Борисов, – «на вечном распутье между Европой и Азией».(9) «В мистическом одиночестве», уточнял его единомышленник, знаменитый в девяностые публицист Александр Панарин (10). Жестокая, согласитесь, загадка задана была нам западными историками (и отечественными, как видим, их подпевалами), теоретическая загадка – с очевидными политическими коннотациями.
Консенсус давно, десятилетия назад, предложил свою отгадку: Россия не Европа. Но мы, русские европейцы, чем ответили на нее мы?
Во времена первой «холодной войны» вопрос был чисто академический. В 1980-е, в постсоветскую оттепель, он вдруг стал актуальным, практическим. И Запад, обезоруженный консенсусом (вспомните эпизод с «Советом взаимодействия» в Вводной главе), не увидел шанса раз и навсегда покончить с конфронтацией, не поставил поддержку реформирующейся России во главу угла своей внешней политики, как сделал он в 1940-е в поддержку реформирующейся Германии? Результат: вторая «холодная война». Вопрос снова стал академическим. Но каковы шансы, что в ситуации оттепели после Путина все это не повторится, если не будет поколеблена диктатура консенсуса? Боюсь, никакие.
Так или иначе, не намерен я спорить с Н.Н.Борисовым. Куда важнее – и интереснее – разобраться в аргументах взрослых, серьезных теоретиков истории. Попробовать их оспорить. И, если Бог улыбнется нам, предложить другую отгадку заданной нам роковой загадки. Начнем?
Глава третья. Крепостная историография
Настолько жгучей казалась в ту пору эта теоретическая загадка, что в разгадывание втянуты были и советские историки - несмотря даже на жесткую, чтоб не сказать их крепостную зависимость от «истинной», как она себя величала, марксистко-ленинской науки.
Конечно же, дано им было четкое политическое задание: противостоять складывавшемуся тогда на Западе «русофобскому» консенсусу, в котором советское руководство усматривало коварную идеологическую диверсию. Запад пытался, как понимали это в ЦК КПСС, не только отлучить Россию от Европы, где в то время сильны были комунистические партии (расколов таким образом общеевропейское комунистическое единство), но и вообще спровадить ее по ведомству азиатского деспотизма. Такое историческое родство звучало, разумется, как нестерпимое унижение для «авангарда человечества». Прошлое царской России было, конечно, неприглядным но не до такой же степени. В принципе оно было ничуть не хуже западного прошлого. Короче: дать отпор! Такое было задание.. Им, обложенным со всех сторон, как флажками, авторитетными высказываниями классиков -- Маркса, Энгельса, Ленина (до 1953-го тот же ранг имел и генералиссимус Сталин, впоследствии разжалованный в рядовые) -- нелегко в таких спорах приходилось. Ну, посмотрите. Маркс умер в 1883, Энгельс в 1895, Ленин в 1924-м. Никто из них профессиональным историком не был и «высказывания» их противоречили друг другу порою отчаянно. Время, однако, было над ними не властно. Всё, что изрекли классики, пусть хоть в самые нежные годы отрочества, ревизии не подлежало.
На страже стояла целая армия полуграмотных охотников за ведьмами, мало что знавших об истории, кроме этих священных "высказываний". И чем меньше они знали, тем были свирепее.
В сталинские времена ревизионистов ожидали Гулаг или ссылка (вкус которых пришлось отведать даже таким крупным историкам, как Д.С. Лихачев или С.Ф. Платонов), в брежневские всего лишь отстранение от ученых «привилегий». От доступа к архивам, например, или от возможности публиковать результаты своих исследований. Согласитесь, однако, что для людей, чье призвание в том именно и состоит, чтоб исследовать, размышлять и писать, лишение этих "привилегий" могло порою быть равносильно гражданской казни.
Когда советские историки пытались реинтерпретировать (не ревизовать, боже сохрани, всего лишь реинтерпретировать!) высказывания классиков, выглядело это если не героическим, то, по крайней мере, мужественным и рискованным поступком. Всегда ведь могли найтись бдительные коллеги, кому и самая невинная реинтерпретация покажется ревизией.
В некотором смысле ситуация историков России была в ту пору хуже той, в которой работали средневековые схоласты. Ибо страдали они как от обилия священных «высказываний», так и от их дефицита. Но главным образом из-за того, что порою изречения классиков, хоть плачь, вообще не имели отношения к русской истории.
«КАК БЕЗЗАКОННАЯ КОМЕТА...»
Спросив любого советского историка, чем руководился он, анализируя политическое развитие любой страны, ответ вы знали заранее. Учением Маркса, чем же еще? Идеей о том, что в определенный момент производительные силы общества обгоняли его производственные отношения (вместе они назывались «базис»), порождая тем самым классовую борьбу. Это расшатывало существующую политическую структуру («надстройку»), что в конечном счете вело к революции, в ходе которой победивший класс «ломал старую государственную машину», воздвигая на ее месте новый аппарат классового господства (см. историю Нидерландов в XVI веке, Англии в XVII, Франции в XVIII). И история страны начиналась как бы с чистого листа.