Привязав кобылицу недалеко от дома коннозаводчика, Азамат не спеша пошел в сторону леса. Он шел медленно и боялся оглянуться, думая, что не выдержит и вернется. Вдруг лошадь начала бесноваться: она призывно ржала, вставала на дыбы, била копытами мерзлую землю… Азамат повернул обратно.
На голос кобылицы выбежали работники бая. Они были поражены, увидев белую, которая благодарно обшлепывала губами шею Азамата.
— Держите его, держите! — истошно закричал Ибрагим, а сам побежал за хозяином.
— Никуда я не убегу, — безразлично сказал Азамат окружившим его людям.
Появился коннозаводчик. На его жирных плечах болталась енотовая шуба — башкирские богачи любили подражать русским купцам; кривые ноги — в шерстяных чулках и резиновых ботах, которые мешали ему быстро двигаться.
— Она?! Честное слово, она! — тоненьким голоском пропищал богач и тяжело задышал от волнения. Он еще долго разглядывал Голубую и вдруг, топоча ногами, исступленно завизжал: — Вязать! Под суд, разбойника! Живым в землю!..
Азамата били долго, старательно: так добротно обычно молотят хлеб на гумне.
Голубую с трудом удерживали трое работников. Потом и лошадь, и все затуманилось и куда-то исчезло.
— Смотри, разбойник, в последний раз смотри на Волну. Даже она смеется над тобой…
— Нет, она жалеет меня, — с трудом, чуть слышно сказал Азамат.
— Жалеет, говоришь? — Ибрагим снова начал ожесточенно бить Азамата.
Кобылица вздыбилась, разбросала державших ее людей; оскалив зубы, она кружила по двору, норовя схватить кого-нибудь. Один из пастухов изловчился и огрел ее камчой, но тут же окрик хозяина остановил его:
— Не смей бить ее! Забыл, мерзавец, что она чистокровная!
Ибрагим не успел отбежать от Азамата, как Голубая опустила на его плечи точеные копыта. А хозяин все кричал:
— Не сметь ее трогать! Она чистокровная!
— Шайтан в нее вселился! — кричали работники, прячась от разъяренной кобылицы.
— Развяжите его… Пусть уходит… — зябко ежась и запахивая на груди шубу, бросил хозяин испуганным работникам, которые с суеверным ужасом глядели на Голубую.
Голубая стояла возле обезображенного Азамата, фыркала и мягко тыкалась головой в его лицо, точно хотела помочь человеку подняться.
…Уж сколько лет минуло, а я все не могу забыть этого человека, хотя видел Азамата только раз, да и то совсем недолго. Десятилетним мальчишкой привезли меня в аул. Мне, башкиренку, выросшему в Сибири, очень уж хотелось увидеть наших знаменитых скакунов. Обязательно на воле, в табуне.
— А в тебе, энекеш, течет башкирская кровь… — заметила моя старшая сестра Фатыма. — Ладно уж, сведу тебя, посмотришь табун.
Запах лошадей, их ржание, приглушенный топот тысяч копыт, точно где-то шли поезда, я почувствовал еще издалека. Я торопил сестру, а она, не понимая меня, говорила:
— Никуда лошади не убегут.
— Убегут! — упрямился я. — Слышишь, топочут… — и тянул ее за руку.
— Куда он тебя, Фатыма? — раздался чей-то голос.
Мы оглянулись.
— Лошадей хочет посмотреть, Азамат-агай, — смутилась сестра и поправила на голове платок, поспешно одернула платье. Из хохотушки она сразу превратилась в степенную женщину.
— Хорошее дело, раз тянет к лошадям — значит, будет из парня толк. Вот и я туда еду. Садитесь, подвезу, — предложил Азамат-агай.
С любопытством и нескрываемой радостью я рассматривал попутчика, его серую в яблоках лошадь, запряженную в плетеный тарантас.
Прижавшись к сестре, я видел перед собой только кривую спину Азамат-агая. Вдруг он запел печально, как заплакал. Я плохо понимал слова, но песня мне нравилась. Почему-то стало жаль этого пожилого человека.
— Он несчастен, энекеш, — шепнула мне сестра, — хотя и большой начальник: директор коневодческого завода. Семьи у него нет. Все лошадям отдал…
Азамат-агай, не оборачиваясь, сказал:
— Ты неправильно понимаешь счастье, Фатыма. Счастье — когда человек свою мечту в руках держит…
МАЛЬЧИШКИ
Всегда, во все времена, сильным и мужественным будет тот человек, кто умеет соблюдать законы чести. И пусть этот человек совсем еще мал — из мальчиков вырастают мужчины.
Они для всех одинаковы, законы чести. Нарушивший их в конце концов расплачивается за это, как и за всякую несправедливость.
Прошел всего год, как рабочий поселок Тайшет стал называться городом и был отмечен на административных картах маленьким кружочком. Мы, тайшетские мальчишки, очень гордились этим и горячо спорили, станет ли когда-нибудь Тайшет больше Москвы. Нас интересовал этот вопрос потому, что мы слышали на базаре, в очередях, как взрослые уверенно говорили, что со временем Тайшет соединится с Суетихой и тогда будет чуть ли не больше столицы. А Суетиха находилась в двенадцати километрах на запад на реке Венгерке, что впадает в Бирюсу. Сейчас Суетиха стала городом Бирюсинском, и отсюда поезда, груженные лесом и рудой, идут на Абакан.
Как видите, места эти известные и за последнее время изрядно нашумевшие.
Мы все искренне верили, что наш город непременно будет больше Москвы, хотя в те годы едва ли кто из тайшетцев вообще видел нашу столицу и реально представлял ее размеры.
Мы верили в свою мечту еще и потому, что на улицах в эти годы замелькали черные «эмки», замельтешили грузовики, лесовозы. Они носились по пыльным улицам, разгоняя насмерть перепуганных гусей и заставляя истошно блеять привязанных к заборам коз с треугольными хомутами на шее.
Увлеченные машинами, мы и не заметили, как в городе появились овчарки. Это были огромные собаки, похожие на волков. Они обычно ходили с незнакомыми нам людьми и ни на кого не обращали внимания. Тяжелые хвосты их всегда были опущены, и ходили они, вихляя задом и чуть-чуть наискосок, точно как волки.
Тайшетские же собаки — дворняжки, лайки, весело носившиеся до этого по улицам, — с появлением овчарок присмирели. Пробовали они нападать стаей на чужаков, но из этого ничего не получалось. Овчарки дрались смело и беспощадно. Они молча врывались в стаю шумливых дворняжек и начинали резню. Местные собаки визжали, лаяли до хрипоты, кусали наскоками. Казалось, что они больше дрались по привычке, чем от злобы. У дворняжек не было той жестокости, которую имели овчарки. И это губило их. Позже, стоило только овчаркам немного сморщить нос, показать свои мощные клыки, как даже лайки, смело бравшие медведя, угоманивались. Их лай становился приглушенным, а хвосты, кренделем лежавшие на спинах, опускались.
В такие минуты мы гордились смелостью и силой овчарок и могли часами ходить за ними и солидно рассуждать об их достоинствах.
— Глянь-ка, глянь, лапы-то какие здоровенные! — восторгался мой сосед Сережка Лыпарев и показывал на овчарку, с достоинством идущую возле военного.
— Волчьи… — хмурился Женька Чириков. Он приехал к нам примерно в те же дни, когда появились овчарки.
— Голова-то что у теленка! — шепелявил Ленька Шкерин.
— Волчья… — твердил свое наш новый приятель.
— Уши, как у лаек, торчмя торчат. Только большие, — продолжали мы свое.
— Волчьи… — не сдавался Чириков. И говорил он все это грустно, удивляясь нашей непонятливости.
Он был единственным среди нас, кто не любил овчарок, за что мы не раз с ним даже дрались.
— Ты, Женька, просто завидуешь им, — говорили мы, — и совсем не любишь собак.
Женька до побеления сжимал пухлые губы, хмурил густые брови, сросшиеся на переносице, и угрюмо отвечал:
— Ну и пусть! Все равно они как волки…
Эти слова еще пуще раздражали нас. Ведь мы все знали, как на самом деле он любил собак, кошек и вообще все живое…
Женька удивительно быстро умел располагать к себе всех. Помню, прослышав, что к нам прибыл новичок, мы собрались проучить его. А Женька пришел в класс в большую перемену один. Его не сопровождал, как обычно, учитель.