Когда перед тобой открывается подобная перспектива, вряд ли духу хватит места на размышления о мелочах. Тору решил брать от оставшейся жизни только то, что находил привлекательным. Любое его действие было заведомо обречено на провал – какой толк в действиях повседневности для такого, как Тору, если все они имеют под собой опору в виде будущего? Если опора представлялась смертью, то ситуация становилась совсем плачевной. Смерть ради жизни казалась поэтичным продолжением, но как можно было оправдать жизнь ради смерти? Он попросту мешал небу бросать на землю солнечные лучи.
Осознание неизбежности кончины служила для Тору успокоением – он вспоминал о своем решении всякий раз, когда голова заполнялась ненужными мыслями. Он будто макал чистую кисточку в перепачканную красками воду, поднимая со дна взвесь цвета, обращающегося серой пылью при всяком прикосновении. В его жизни оставалось место для страха и сомнений, но и они отходили на второй план – что могло угрожать уже обречённому на смерть?
Не подавая вида, Тору считал себя на порядок измождённее сверстников – мальчик, выросший едва ли не в теплице, как хрупкий цветок, рассуждал об усталости и тоске. Каждому было известно о предстоящей гибели, говорить о которой в России считалось чем-то постыдным и диким, однако все продолжали вести себя так, будто желают задержаться здесь хотя бы на пару сотен лет. Особенно заметно стало неравенство в восприятии неизбежного, когда Тору переехал из пропитанной духом героической смерти Японии в борющуюся за крупицы жизни Россию.
Тору предпочитал по возможности избегать общества неподходящих лиц: печать смерти, появившаяся на его лбу, не давала воспринимать слова одногруппников и друзей всерьёз.
Среди людей, когда-либо присутствовавших в его жизни, Тору сохранял душевное родство лишь с Юмэ, заставившим его поверить в непродолжительность существования таких, как они. Только его, говорящего о смерти так же смело, как о новых носках с узорами облаков, он не мог обвинить в притворстве: в какие-то моменты Тору понимал, что Юмэ был более несчастен, чем он сам. Их знакомство стало солнечным светом для двух гаснущих лун; он стал его надеждой, с поразительной лёгкостью размышляющей о тяжёлом. Мыслить категориями близости – помимо душевной – с незримым, было низко и безрассудно. Тору готов был поклясться, что с Юмэ сможет прожить до глубокой старости и не пожалеть о решении продлить увенчанные тянущейся за ним тяжестью годы. Он находил его в каждом движении своих пальцев: ускользающего, становящегося почти прозрачным и возвращающегося, как только в душе начинал мигать тревожный сигнал.
Удивительным и единственным, что пробуждало в Тору почти угасшее чувство стыда, было то, что по меркам общества именно в его жизни не было проблем: стабильная учёба, какая-никакая, сохранившаяся после развода родителей, семья, крыша над головой и готовая еда, по вкусу не напоминающая помои. Все беды он раскручивал в своей голове и упивался кропотливо выстроенными страданиями. В детстве Тору был уверен в том, что болен раком и планировал провести дальнейшую жизнь, наслаждаясь заботой близких и своим медленным угасанием. Он вспомнил, что Юмэ однажды рассказал о том, как, увлекшись историями о единорогах, едва не пробил себе лоб дрелью. На деле ни то, ни другое не приносило ничего, кроме боли и разочарований. Но сказка и чувство собственной исключительности были настолько привлекательными, что не хотели оставлять его в реальности заурядного школьника.
Тору осознал свою склонность к фантазиям и успел проникнуться к ней теплотой и пониманием, но взросление отняло у него последний островок надежды: выпав из действительности и оказавшись перед выбором, Тору отдал предпочтение ничуть не привлекающим его будням, наполненным диктантами, уравнениями и блёклыми интрижками, пролетающими по классу вместе с изуродованными ластиками. Ему хотелось быть хорошим, и за свой выбор он успел получить достаточно похвалы. В возрасте шестнадцати лет Тору осознал: голос фантазии остался позади, окруженный призрачной дымкой воспоминаний.
Общение с Юмэ со временем тоже сошло на нет: они потеряли нить, объединявшую их забытые миры, а потом и вовсе перестали встречаться во снах. Годы бесследно поглотили их тесную связь, и Тору не за что было зацепиться, чтобы вытащить её из бездонного желудка лет.
Время надуло брюхо: съело кашу из органов, наполнявших его пустое существование. Чем оно было для Тору? Чем-то гораздо более приземлённым и обыденным, но мимолётным, парящим над «в магазин – на учёбу – обратно». «Убивающая грация», – сказал бы Тору и, наверное, не ошибся. Словесное искусство не переставало быть его вечным проклятием, но почему так трудно было окрасить речью то, о чём болела душа?
Секунду назад он был расстроен встречей с шумным другом, а теперь стоял на эскалаторе под жужжание пробудившего в груди родство голоса, пустым взглядом пялился в спину взрослому человеку, у которого, кажется, налаживалась личная жизнь. Мужчина на несколько ступеней выше влажно поцеловал длинноволосую подружку, Тору не знал, куда опустить глаза и не почувствовать при этом головокружения. Перед ним происходило великое таинство – уже нет – любви. Он стоял за спиной, и ему было отвратительно больно.
Что-то кололось за грудиной, впивалось в рёбра с каждым подрагиванием ступеней, саднило горячо, жарко и дотошно приветливо говорило о низком и подлом.
Сейчас Тору сожалел, что лестница ползла нарочито медленно – внутренний голос нельзя было запереть за решёткой или зажевать между поручнями вагонов, хоть там ему, лицемерному, и место.
– Ты меня вообще слушаешь? – переспросил Юра. – Я тебе говорю, говорю, а ты киваешь, как болванчик китайский.
– Мой отец из Японии. Я японец, – отозвался Тору, не оценив вкус глупой шутки. Почему такая мелочь по-прежнему была способна его задеть? Горький опыт заставлял оголить шипы в ответ на кажущиеся знакомыми слова.
Тору чувствовал себя маленьким мальчиком, мёрзнущим в окружении упреков и ожиданий, врывающихся в плоть через потаенную дверь. Эта дверь, когда-то приоткрытая Юмэ, сейчас норовила закрыться и оставить Тору снаружи борта космического корабля, в смертельном вакууме, превращающем его кости в желе.
Организм вымещал ненужное со вздохом, полным чего-то запредельного. Эскалатор выровнялся, и Тору с Юрой по течению направились к выходу. Так обыденно, так колко. Будто возвышаясь над горячим склоном. Тору чувствовал. А что чувствовал, не понимал и сам. Но чувствовал, и это главное, потому что чувствовать – уже дарование высших сил.
В Японии было такое количество богов, что Тору почти потерялся в их клубке. Но высшие силы помогали ему: иначе было не объяснить то, что он всё ещё чувствовал твердь под ногами. Чувствовал день за днём, и это казалось ему фантастическим везением. Или невезением. В зависимости от дня. Жизнь давала ему всё больше возможностей для того, чтобы в будущем осуществить задуманное.
Меряя шагами хрустящую плитку, не стоило думать ни о чем, кроме силуэтов, меркнущих в освещении холодных люминесцентных ламп. Обе фигуры сейчас превращались в эмоции, пылкие, едкие, душевные. Юра стал призраком, но обрёл куда более плотную оболочку в глазах Тору. По необъяснимому внутреннему влечению он стал тем, за кого можно было зацепиться в толпе.
Согласовав действия с мыслями, Тору зажмурился и почти инстинктивно вцепился в рукав Юриной ветровки.
– Ты чего? – осознавать то, что сделал в предыдущую минуту, было поздно: Юра уже смотрел на него с нескрываемым осуждением. Как отвратительно это, должно быть, выглядело со стороны! Отец отвесил бы ему подзатыльник.
– Полиэстер? – Тору сказал первое, что всплыло в его голове из-за спин сцен побоев, порицания и изгнания. – Эта куртка, она…из полиэстера, да? Похожа на ту, что была в моём детстве. Мне нравится, как шуршит, так забавно.
– Хм, – Юра ненадолго задумался и посмеялся – ранка на губе начала кровоточить, и он ловко слизал каплю бледным языком. Тору тяжело сглотнул, по пищеводу скатился вязкий комок стыда. – Да чёрт его знает, наверное, полиэстер. А ты в тряпках разбираешься?