Все эти воспоминания и представления беспорядочно мелькали в голове, замедляя мои поиски. Весьма вероятно, что вслед за сим же все разъяснится и сыщется, но хозяйские инстинкты так упорны, что я с трудом овладел собой. Где же скрывается, однако ж, Аверьяныч? Кругом было пусто и, кроме чириканья проснувшихся воробьев, ничего не было слышно. В полуверсте чернел поселок, над которым уже носился дым от затапливаемых печей, но я знал, что Аверьяныч не имел на селе родных, у которых мог бы приютиться. Наконец, я припомнил, что в саду была когда-то поставлена банька, и направился туда.
Сад зарос и заглох необыкновенно; не видно было ни клумб, ни дорожек. Только одна тропинка шла вглубь от ветхой калитки, которая еще держалась на одной петле, прислонившись к столбу, составлявшему часть исчезнувшей решетки. Когда-то в саду было посажено несколько разных сортов тополей; теперь эти тополи разостлали свои корни по всему саду и подошли к самому дому. Были тут прежде целые клумбы зимующих роз, были группы воздушного жасмина, жимолости, бузины, была большая продольная аллея из сиреней и несколько боковых аллей из акаций – теперь все это исчезло, порабощенное тополем. Только бесчисленная масса воробьев свободно ютилась в этой чаще, которая так переплелась и перепуталась, как будто хотела защитить себя от постороннего вторжения. Я знаю многих, на которых картина подобной заброшенности производит чарующее впечатление, но мне при виде ее просто сделалось обидно. Как будто из всей этой густой, приземистой массы неслись мне навстречу слова: нечего тебе здесь делать! нечего! нечего!
Аверьяныч сидел на приступочке банного крыльца и жевал. Но, увидев постороннего человека, испугался и торопливо спрятал за пазуху ломоть черного хлеба. Он еще был жив, хотя до того состарелся, что лицо его как бы подернулось мхом. Услышавши шум, выглянули из дверей Марья-вдова и Акулина-перевезенка, которые, очевидно, жили тут же. У Марьи-вдовы была дочь Полька, карлица, робкая, косноязычная, с кошачьими зрачками и выпяченным брюшком, которая спокон веку находилась при доме "в девчонках", – и она на крыльцо выбежала. И несмотря на то, что ей было за пятьдесят, – все еще смотрела девчонкой.
– Полька! когда же ты замуж-то выйдешь? – пошутил я по-барски.
Только тогда все опомнились.
– Ах, да, никак, это барин!
И до того обрадовались, что прослезились и бросились "ручку" ловить. Как будто у этих людей накануне доеден был последний каравай хлеба, и, не спустись я к ним, словно с облаков, назавтра же им угрожала неминучая смерть.
– Живы? – продолжал я шутить.
– Что нам деется! Мы ноне – казенные. Ни в огне не горим, ни в воде не тонем, – пошутили и они в тон мне. И, на секунду пригорюнившись, в один голос прибавили:
– Красавец вы наш!
Наконец отперли двери дома и отворили ставни. С первого же шага нас так и обдало опальными запахами. В зале половицы слегка колебались, штукатурка кусками валялась на полу, а на потолке виднелись бурые круги вследствие течи; посредине комнаты стоял круглый банкетный стол, на котором лежал старинный-старинный нумер "Московских ведомостей". В гостиной было совсем темно от тополей, которые хлестали в окна намокшими ветвями. В маменькиной спальной поселилось семейство хомяков, которые, по-видимому, не имели никакого представления о человеке и его свойствах, потому что нимало не смутились при нашем появлении и продолжали бегать друг за другом. Словом сказать, всюду, куда мы ни проникали, нас в одно мгновение пронзало сыростью, выморочностью, запустением.
Такою предстала передо мной колыбель, убаюкивавшая мою юность золотыми снами. Все здесь взывало к памяти прошлого. Не было в этом доме окна, из которого я несчетное число раз не вопрошал бы пространство, в смутном ожидании волшебства; не было в этом саду куста, который не подглядел бы потаенного процесса, совершавшегося в юноше, того творческого процесса, в котором, как солнечный луч в утренних сумерках, брезжится будущий "человек". Не было пяди земли, которая не таила бы слова обличения в недрах своих, которая не могла бы свидетельствовать…
И все это: и дом, и сад, и земля – стояло забытое, сброшенное, почти поруганное…
Чуть-чуть было я не разнежился; но общее положение после ночных приключений было таково, что подавляло всякий порыв чувствительности. Прежде всего нам требовалось сухое белье и платье, а потом – пища. Принесли связку ключей и, после непродолжительных поисков, добыли целую кучу белья и женских блуз. Но по части мужских одеяний ничего не нашлось, кроме четырех дворянских мундиров, в которых папенька и дедушка в свое время щеголяли на выборах. Мундиры были необыкновенно странные: с коротенькими талиями и длинными узенькими фалдами назади. Кое-где сукно было побито молью, а на одном мундире оказалось даже вывороченным; шитье потемнело и отдавало запахом меди. Делать, однако ж, было нечего, пришлось одеться в мундиры, но так как их было только четыре, то на менялу, в воздаяние отличных заслуг, возложили блузу. Часа через два мы были уже обсушены и обогреты, а когда Марья-вдова накормила нас яичницей, то все ночные злоключения забылись, и мы почувствовали себя так хорошо, как будто всю жизнь провели в мундирах, готовые защищать свои дворянские права.
Между тем на селе приезд наш произвел впечатление. Первым толкнулся в усадьбу батюшка и стыдливо потупил глаза, увидев меня в папенькиных штанах с отложным гульфом. Но когда узнал, что Проплеванную торгует у меня купчиха Стегнушкина, которая будет тут жить и служить молебны и всенощные, то ободрился и Стал считать на пальцах: один двугривенный, да другой двугривенный, да четвертак… Потом прибежал деревенский староста и рассказал, что пришли на село в побывку два солдата; один говорит: скоро опять крепостное право будет; а другой говорит: и земля, и вода, и воздух-все будет казенное, а казна уж от себя всем раздавать будет. Так которому солдату верить?
– Как это… "казенное"? – не понял я.
– Решительно, то есть, все… как есть! – пояснил староста.
Вопрос был мудреный; пахло превратными толкованиями. Ежели ответить, что оба солдата врут, – скажут, пожалуй, что я подрываю авторитет армии и флотов. Ежели склониться на сторону одного из двух вестовщиков, так неизвестно, который из них превратнее. Кажется, как будто первый солдат меньше превратен, нежели второй, а впрочем…
– Богу молиться нужно! – заметил я, наконец, взглянув на батюшку.
– И я им то же говорю, – отозвался батюшка, – не надейтесь ни на князи, ни на сыны человеческие, а к богу прибегайте!
Тогда староста широко перекрестился и спросил:
– А пачпорты есть?
И, в объяснение своего требования (все-таки я когда-то ему "заместо отца" был!), понес околесную, из которой можно было только разобрать: "почему что" да "спаси бог!". И в заключение: ноне строго!
– Вон уж Успленья на дворе, – сказал он, – а мы, благослови господи, сеять-то и не зачинали!
– Что так?
– Все сицилистов ловим. Намеднись всем опчеством две суток в лесу ночевали, искали его – ан он, каторжный, у всех глазах убег!
– Сицилист-то?!
– Он самый. Видим, что бежит… ах, батюшки! господа хрестьяне! вон он! лови, братцы, лови! Куда-те! так между пальцев, словно вьюн, уполз!
После старосты пришла девушка с села и возвестила, что посадские девки просят позволения хороводы перед домом играть и новую помещицу повеличать (весть о приезде Фаинушки для покупки Проплеванной с быстротою молнии проникла во все дворы).
Последним пришел местный кабатчик, под предлогом, не нужно ли чаю-сахару, но, в сущности, для того, чтоб прочитать у Фаинушки в глазах, не намеревается ли она завести в Проплеванной свой кабак.
Но у всех, даже у карлицы Польки, был на уме затаенный вопрос: каким образом мы, именующие себя "интеллигентами" и представителями "правящих классов", несвойственно прибежали пешком, вместо того чтоб торжественно въехать на двух-трех тройках с малиновым звоном?