Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В «удушливой» атмосфере последекабристской России романтические герои Купера — и белый Натти Бумпо, и его друзья-индейцы — люди справедливые и мужественные, настоящие друзья и надежные соратники в борьбе, — своею жизнью и смертью напоминали о неисчерпаемости сил народного сопротивления всяческой тирании и порабощению человека.

Книгами американского писателя зачитывался ученик керченской гимназии, будущий руководитель «Народной воли» Андрей Желябов. А когда на Семеновском плацу в Петербурге Желябов и его соратники всходили на эшафот, в далеком Симбирске по «индейской тропе» ступал юный Володя Ульянов…

Не здесь ли источник ленинского внимания к образу «последнего из могикан»? Не здесь ли тот внутренний побудительный импульс, что заставлял его в разные периоды освободительной борьбы вновь и вновь вспоминать о «могиканах»?

Могли быть, разумеется, и другие способствующие тому обстоятельства. Но это уже не меняет главного, непреложного. Очевидно, что в отношении к образу могикан у Ленина аккумулируется богатейшая традиция осмысления индейской темы в русской литературе, в передовом общественном сознании прошлого. Традиция, обогащенная ленинским пониманием нравственной сути образа могикан.

И сам Владимир Ильич был «могиканской» породы. Вспомним слова Горького из очерка «В. И. Ленин»: «Героизм его почти совершенно лишен внешнего блеска, его героизм — это нередкое в России скромное, аскетическое подвижничество честного русского интеллигента-революционера, непоколебимо убежденного в возможности на земле социальной справедливости, героизм человека, который отказался от всех радостей мира ради тяжелой работы для счастья людей».

В ранней редакции воспоминаний, печатавшихся в 1924 году, в этом месте у Горького встречается слово «самоограничение».

А у английского писателя Артура Рэнсома, несколько раз встречавшегося с Лениным, употреблено именно то слово, которым Белинский определил нравственную суть могикан. Рэнсом говорит о Ленине: «Доверие к нему рождает не столько то, что он говорит, сколько эта ощущаемая в нем внутренняя свобода и это его бросающееся в глаза самоотречение…»

* * *

К юго-востоку от озера Онтарио, в невысоких Адирондакских горах, где тишину хранят многочисленные темно-синие озера, окруженные сосновыми и березовыми рощами, затерялся маленький городок Куперстаун — место жизни и смерти Джеймса Фенимора Купера.

В этих краях происходят основные события всех романов о Кожаном Чулке, как и лонгфелловской «Песни о Гайавате». Здесь кочевал с индейцами бледнолицый их брат Джон Теннер. Здесь изучал жизнь индейских племен, подолгу живя среди них, почетный их «сын» Льюис Морган. В этих местах побывал и Фридрих Энгельс, незадолго до того закончивший работу над «Происхождением семьи, частной собственности и государства. В связи с исследованиями Льюиса Г. Моргана» — книгой, где столько добрых слов сказано о нравственных качествах американских индейцев, книгой, над переводом которой работал В. И. Ленин. В этих адирондакских краях провел лето 1906 года Максим Горький…

На окраине Куперстауна, у самой кромки лесного озера, стоит на камне высокий человек. Он опирается на длинный карабин и задумчиво смотрит в темно-синюю воду. Это бронзовый Натти Бумпо. Металл сохраняет вечную скорбь на его лице.

Неподалеку, на мосту, мемориальная доска: «В 1779 году здесь прошли войска генерала Джона Сулливана и генерала Джеймса Клинтона. Это была экспедиция против непокорных индейцев».

Чуть поодаль, на каменной пирамиде, еще одна надпись:

  Приветствуем вас, бледнолицые братья!
Мы, на чьих костях вы стоите сейчас,
Называли себя ирокезами. Эта земля.
Которой вы теперь владеете, была нашей.
Вы отняли ее, щедро дав нам взамен
Достаточно камня
           для этой могилы.

А «Письмо тотемами», посланное Володей Ульяновым своему товарищу Борису Формаковскому, до сих пор остается неразгаданным…

Б. Володин

Счастливые дебюты студента Павлова

1

В анахореты Иван Петрович не метил никогда — напротив, была и Фелицата Ивановна, была и Любовь Александровна, и в рабочих тетрадях, рядом с бисерной дежурной цифирью — он тогда писал мелко, — по получении пригласительной записочки появлялось:

Будут рады
будут рады
будут
вероятно
вероятно
Малая Садовая, дом 6, кв. 14.

Собираясь, тщательно расчесывал могучую русую бороду, обирал перед зеркалом пылинки с сюртука, высматривал, — конечно, по Митиной подсказке, — не вылезла ли сызнова бахрома внизу на брюках. На званых чаепитиях и прогулках на Острова в большой компании, благодаря ему, Мите и Пете неизменно именовавшейся «компанией братьев Павловых», сперва слегка робел, молчал, но потом словно бы взрывался и блистал в любом споре. О жизни. О народе. О назначении интеллигенции и об ее отдаленности от народа. О религии и терроризме. О Достоевском и графе Льве Толстом. Об Илье Фадеевиче Ционе, несравненном учителе Ивана Петровича, взбунтовавшем супротив себя весь ученый белый свет. О Митином патроне — великом Дмитрии Ивановиче Менделееве, только что вовсю разгромившем спиритизм и только что мальчишески влюбившемся в юную вольнослушательницу из Академии художеств (даже будто видели, как, прежде чем стучаться в дверь ее мастерской, он молитвенно опускался на колени перед этой дверью!).

Но сколь далеко зашли два нами упомянутых романа Ивана Петровича — никто не знает. И даже — какой из них был тремя годами прежде и какой позже. И кто — Любовь ли Александровна или Фелицата Ивановна томилась в январе 1877 года на Малой Садовой, ожидая, когда же зазвенит дверной колокольчик, и мечтала увидеть перед дверью четырнадцатой квартиры не всю «компанию братьев», а одного его — статного и с синими огнями в очах! — да еще бы и преклонившим колена на кафельные квадратики лестничной площадки… Право же, в двадцатисемилетнем Иване Петровиче отыскивалось все желанное и глазу, и сердцу, и рассудку.

О внешности более распространяться нечего: есть фотографические карточки тех лет — хорош был! И добр, и страстен, и совестлив. И умен, и начитан — отчаянный книжник! И — скромен. Женщины-то любят, чтоб мужчины были и велики и скромны, а Иван-то Петрович сам никогда не рассказывал, что присудили золотую медаль в университете за кандидатское диссертационное сочинение по физиологии о нервах, заведующих работою в поджелудочной железе. Что научные статьи пишет. Не поминал о будущем, которое друзья прочили. Не заикался, что мечтает о профессорстве, хотя учился теперь в Медико-хирургической ради степени доктора медицины, без которой оно было невозможно. (Вообще-то он считал мечту несбыточной.)

Так бы никто ничего и не знал, если бы не брат Митя и не Яков Яковлевич Стольников, друг и однокашник и по университету, и по академии.

Яков Яковлевич пошучивал, что Ванька Павлов по собственному намерению лишний год остался на последнем курсе университета для доделки диссертации и неких особых углубленных занятий химией и анатомией. Зато в академии он догнал Стольникова в три месяца — с первого раза получив у грозного Грубера божественное «sufficit» — «достаточно» — на всех восьми экзаменах по собственноручной препаровке восьми частей тела.

— …А мне-то в том мерзлом бараке, — вскрикивал Яков Яковлевич, для красного словца самого себя не жалевший, — каждый вонючий препарат досталось ковырять по два-три раза! И вот опять идет весь Груберов синклит!.. Солдат с ящиком пинцетов в одной руке и с тремя свечами без подсвечников в другой, пьяный для сугреву. За ним сам «Пимен русской анатомии» — мокроступы, тулуп, картуз на носу, бакенбарды до плеч, вот такие очки и такущая сигара. Одесную — фельдшер Андроновский с фолиантом — с «Книгой житий всех мучеников груберистики». Ошую — два тихих прозектора. Сигара — пых, пых. «А скашите напослеток, герр Столникоф, квид мускулюс перекрещивается кум нервус тибиалис антикус? Какой? Покашите пинсетом. Исфините, домине Столникоф, прийдите эще рас, зи виссен нихт!..» А фельдшеру: «Пиши ему нулль в кватрате…» Вот так весь год сдавал!.. А у Ваньки — память!.. Голова!.. И везенье!..

90
{"b":"833688","o":1}