— И мне хотелось бы помочь, очень… Но я представляю себе человека, который целый день прокорпел в какой-нибудь конторе. По пути домой он выстоит несколько очередей, осатанеет и купит заодно бутылку… Думаешь, он послушается, если подойду к нему и скажу: «Не покупай. Купи лучше билет художественной лотереи…» Черта с два! А после он развалится на диване у телевизора, да там и заснет. И назавтра тоже… Годы минуют, а то, главное, ради чего он, может быть, и рожден на свет, — все откладывается…
— Погоди, Максим, о ком это ты? Слишком много искреннего страдания в твоем тоне… Уж не о себе ли? — Светлана внимательно заглянула сбоку в его лицо.
— Ну, зачем же так… — усмехнулся Максим. — Мы, журналисты, о себе не пишем, мы специалисты по психологии других людей, притом — желательно стандартной.
Этот поворот беседы охладил торжество Светланы, которое она испытала после собрания. Придя домой, все не могла отделаться от скепсиса и мрачных вещаний Максима.
А если и вправду заботы журналиста тщетны? Все равно что воду в решете носить… Только зряшный перевод бумаги?
Вот она, Светлана Туробова, ест хлеб, выращенный чьими-то руками, носит платья из ткани, сотканной чьим-то трудом… А сама что дает взамен? Неужели и впрямь ту болотную водичку, которой не утолить ничьей жажды?
Что же тогда?! Как быть, чтобы давать людям столь же насущное, как одежда и хлеб. Как достичь этого, если уж ты родилась человеком. Да, хорошо сказал сегодня Ким: если родился человеком, отвечай за себя…
И все же работа ее нужна, нужна! Напрасно Максим брюзжит, берет под сомнение и свою, и ее работу. А может быть, он нарочно старается умерить, охладить ее пыл с тем расчетом, чтобы Светлана не витала в заоблачных высях, не думала, что жизнь — это веселый праздник, чтобы она, начинающий журналист, всегда подходила к теме серьезно и старалась копнуть пласты поглубже… Но ведь она тоже стремится к этому — к серьезному и глубокому постижению явлений жизни. Она готова вложить в эту работу весь жар, всю боль и всю радость своей души, чтобы ее слово могло тронуть, растормошить, зажечь, увлечь людей, особенно молодых.
И еще очень хочется, чтобы люди, о которых она пишет, не являлись на бумаге условными фигурами, скользящими тенями, а обретали под ее пером лицо и характер, плоть и дух — чтобы их пример помогал воспитывать других… А как этого добиться? Прежде всего, конечно, надо самой разобраться в человеке, о котором пишешь, — понять, чем именно он тебя привлек, заинтересовал.
Ну вот, конкретная задача, как бы она изобразила Кима Коткова, если бы взялась писать о нем?
Его взрослый ум по-настоящему только разворачивается, однако происходит это быстро. Он уже понял, что без серьезных знаний ничего не достигнешь. Он целеустремлен и упорен, отважен, уверен в себе — быть может, даже слишком. Однако в его натуре, еще не сформировавшейся окончательно, угадываются порой и дурные задатки — вспыльчивость, резкость, — всегда ли ему удается совладать с собой, пересилить эти качества… А вообще, он удивительно славный и добрый парень.
Да, кстати: а что собой представляет та девушка, которая была с ним в клубе? Тугой молоденький груздочек, не то что я, вобла сушеная, — впрочем, сейчас полнота не в моде, и барышни предпочитают не пить, не есть, лишь бы выглядеть спортивней или, в крайнем случае, субтильней… Да зачем она-то мне понадобилась? Кажется, ее зовут Эля. Ведь я не собираюсь писать о ней…
Вернемся же к героям нынешнего собрания: хорошим и плохим. У каждого из них собственное лицо, своя походка, свой жест. Вот это очень важно — жест, руки. Иногда руки могут рассказать о человеке даже больше, чем лицо. Например, тонкие пальцы рук Максима очень нервные, изменчивые в настроении, как и он сам. Плотный кулак Кима, будто бы созданный для удара, для отпора — но его же пальцы могут разжаться и нанести тончайший узор на деревянных ножнах…
Руки Валерия, не приученные пока к труду, которые тянутся за чужой пятеркой.
Мягкие руки Эли, которые, вполне вероятно, сейчас гладят волосы Кима… ну вот, опять.
А еще есть самые любимые на свете руки: руки ее отца. Сильные, ласковые, надежные. Когда Света была маленькой, эти руки и умывали, и одевали ее, заплетали косички… Чего только не умели делать эти руки! Они с одинаковой ловкостью кололи сучковатые чурки и пестовали нежные цветы, мастерили парник и плели сеть, писали деловые бумаги и бережно листали ветхие архивные листы.
Особенно любила Света отцовские руки осенью, когда поспевали дары лесов и вод, — руки отца как бы пропитывались всеми запахами северной земли: свербящим запахом соленых грибов и квасным духом смородинового листа, горечью чеснока и ароматом глухариного мяса…
Жалко, что девочка, подрастая, отдаляется от отца: даже испытывает неловкость, если отец погладит по голове. Стесняется поделиться с ним своими тревогами и сердечной болью, как бывало раньше. А поделиться-то ох как надо… ведь больше не с кем.
И все это вместе называется — жизнь.
23
Петр Максимович Пунегов опять встретился с учительницей своего сына — на этот раз совсем случайно, на улице.
— Побывать бы вам в школе, — сказала она, горестно покачивая головой.
— А что за необходимость? Тот вопрос улажен как будто…
— «Двойки» в четверти — это разве не необходимость? — глаза учительницы стали строже.
— Какие «двойки»? — У него даже голос сел. — Я просматривал дневник сына, мать расписалась. Не сплошные «пятерки», конечно, но «двоек» там не было…
— «Двойки» занесены в дневник.
— Ну и ну…
Домой Петр Максимович чуть ли не бежал, ничего не замечая вокруг, тяжело дыша, чувствуя, что вот-вот разорвется сердце. Не укладывалось в сознании, что после всего происшедшего — после того собрания, после прилюдного срама — сын мог еще что-нибудь натворить. Это было бы окончательным падением. И потому в душе Петра Максимовича зрела решимость: больше прощения не будет.
Отпирая дверь ключом, он услышал истошные крики певца с магнитофонной ленты, и это удвоило ярость.
Сашик сидел в своей комнате: в одной руке держал книгу, другой набивал чем-то рот, а тело его вихлялось из стороны в сторону, ноги притопывали в такт музыке.
Кулаки Петра Максимовича сжались, затяжелели сами собой, он рявкнул:
— Ты что это схимичил в дневнике, поганое отродье?!
Сашик сжался от испуга, попытался что-то ответить, объяснить:
— Папа, видишь ли…
Но отец уже ничего не слышал: гнев и сердечная боль залепили ему уши, будто вязкой смолой. Он, почти в беспамятстве, молотил сына кулаками, бил куда попало. И лишь отпустив с десяток порядочных тумаков, Петр Максимович очнулся. С изумлением глянул приходящими в разум глазами на распростертое тело плачущего сына — застонал сам, уткнул лицо в ладони, побрел в свою комнату.
Безнадзорный магнитофон как ни в чем не бывало орал:
На танец, на танец, на та-анец,
На танец, на танец, на та-анец…
Сашик поднялся с полу, выключил звук, подошел к двери отцовской комнаты. Постоял молча, еще содрогаясь от всхлипов, решился все же.
Отец сидел за письменным столом, уронив голову, бессмысленно водя пальцами по столешнице.
— Папа, эти «двойки» мне вывели еще за старое, — сказал Сашик. — Понимаешь, я сильно отстал тогда… И мне просто не хотелось причинять вам новые огорчения. Подчистил, переправил… Решил, что в последней четверти исправлю… Поверь мне! Я распрощался с прошлым. Я постараюсь учиться лучше, вот посмотришь…
Петр Максимович с трудом поднялся, молча прижал голову сына к груди.
— Но ты, пожалуйста, ничего не говори маме…
— Как же так? Ты сам лжешь — и еще меня настраиваешь на ложь…
— Не говори ей, папа!
— Она и без меня узнает, — вздохнул Петр Максимович. — Может, знает уже…