— Не забудь, о чем предупредил тебя! — напомнил ему вслед Габэ.
Оставшись один, спрятал финку и снова улегся на кровать. Растревоженные беседой зубы заныли еще сильней, боль пронзала до самых пальцев ног. «Вот как, оказывается, может болеть кость! — чертыхнулся он и снова предался размышлениям: — Неужели замешает Валерка, неужели посмеет?»
Он панически боялся угодить за решетку, не раз давал себе клятву — жить смирно, чтобы избежать этого. Но, оклемавшись в свете дня, рассеявшись в многолюдье, скоро все забывал и опять катился дальше в пропасть, будто камень, сорвавшийся с горы.
— Неспроста все это, — мается сейчас Габэ. — Что-то произойдет.
Глаза его, вперенные в потолок, заметили пыльную паутину, в которую, видимо, еще прошлой осенью угодила муха.
И вдруг сердце екнуло от давнего воспоминания.
Тогда ему было одиннадцать лет. Отец с матерью несколько дней подряд пили беспробудно, а дома крошечки хлеба не было. Габэ, изголодавшись до отчаянья, пробрался в соседний дом, где, как он знал, со стола никогда не убиралась еда. Оттуда он вынес полную пазуху мягких шанег и несколько кусочков сахара. И, может быть, впервые в жизни поел вволю. После этого голодное брюхо еще несколько раз заставляло наведываться в чужие избы. А потом его поймали.
Хозяин избы связал пацана веревкой, спустил с него штаны, принес гибких прутьев и принялся хлестать наотмашь. Ну и кричал тогда Габэ. Однако его крик, видимо, только подзадоривал разъяренного мужика: терпи, мол, от мягких виц кости не переломаются, а в другой раз небось не протянешь шкодливых рук…
Вот тогда Габэ и обозлился на людей. На жизнь. И на отца с матерью. Он не забыл своих обид. И когда покинул родное село, унес их с собою в город.
…Но как выпутаться из паутины теперь? Не упокоиться же в ее путах, подобно той высохшей мухе. Габэ вынул из-под подушки финку с узорной плексигласовой ручкой, потрогал лезвие, потом достал из тумбочки ножны, вложил туда финку и начал одеваться.
8
— Сашуня, я пошла! Смотри, поешь хорошенько перед школой: яйца и колбаса в холодильнике, сделаешь яичницу, кусочек торта еще остался со вчерашнего; не то разоспишься, не успеешь позавтракать — голова заболит. Ну, кажется, все, пошла! Да, Сашик, сегодня я задержусь, у меня собрание. Если придешь пораньше, ужинай один.
Все это Софья Степановна говорила сыну, прихорашиваясь перед зеркалом в прихожей. Она поправила на голове пушистую пыжиковую шапку, огляделась вся. Из зеркала за каждым ее движением испытующе и цепко следила румяная круглолицая женщина. Хотя женщине этой было близко к пятидесяти, гладкостью лица и живостью глаз она не уступала двадцатилетним.
Софья Степановна с удовлетворением тряхнула головкой, хмыкнула той, что в зеркале, торопливо вышла из дома.
Эта энергичная женщина работала в облсовпрофе, а также была председателем либо членом нескольких общественных комиссий. Походку имела стремительную, речь быструю и многословную. И где бы, с кем бы она ни общалась, кто бы ни оказался с нею рядом — на ходу или на чинном заседании, — говорившей чаще оказывалась Софья Степановна Пунегова, а прочие довольствовались ролью слушателей.
Сашик был единственным ее сыном. То есть не только ее, но еще и мужа Петра Максимовича — притом долгожданным сыном, родившимся, когда Софье Степановне было за тридцать, и супруги уже отчаялись было иметь потомство. Даже едва не разошлись из-за этого. Петр Максимович целых полгода жил вне дома. Но врозь было невыносимо скучно, и они опять соединились. Ну, а если уж совсем откровенно, то не только и не столько из-за скуки. Тогда Софью Степановну как раз собирались повысить в должности, вызвали в партбюро и намекнули, что не худо бы преодолеть разлад в супружеской жизни, а то, мол, повод языки чесать… И Софья Степановна решительно преодолела разлад, дала окорот чужим языкам — во всяком случае, для посторонних глаз ее семейная жизнь сделалась почти примером. Потом родился Сашик, и это окончательно примирило и спаяло родителей.
В сравнении с женой, Пунегов был человеком совсем иного склада. Если Софья Степановна, благодаря своей энергии и напористости, обошла многих, то супруг ее несколько поотстал на служебном поприще. Он был очень медлителен в движениях, ходил неторопливо, говорил сдержанно, тягуче, шмякая толстыми губами. К тому же в последние годы Петр Максимович сильно сдал здоровьем, весь усох, лицо потемнело, выглядел жалко.
Десять лет разницы в их возрасте когда-то не устрашили Софью Степановну. Солидный и денежный Петр Максимович показался ей завидной партией, и, будучи невестой чуть перезрелой, она выбрала его, впрочем и выбор-то был не ахти как велик.
Отчего же Петр Максимович начал сдавать прежде времени? Он ведь был не так уж и стар. Кто знает. Не только от голода человек сохнет.
Возможно, его все более угнетали сложившиеся супружеские отношения. Будучи от природы человеком неглупым, Петр Максимович не мог не заметить, что год от года Софья Степановна все более пренебрегает им.
Он работал ревизором в системе потребсоюза, часто бывал в командировках и, честно говоря, обычно радовался этим поездкам. Там, наедине с самим собой, он отдыхал от своей активной, как вихрь, и говорливой, как сорока, жены.
Главную роль в семье, бесспорно, играла Софья Степановна.
Сашик учился во вторую смену, по утрам не спешил вставать, успевая выспаться всласть и после ухода родителей на работу. И теперь вот мать уже убежала, отец находился в командировке — и Сашик был сам себе хозяин, делай, что душе угодно, хоть дрыхни, хоть бренчи на гитаре, хоть балдей, включив магнитофон…
Он старался не думать о вчерашнем, отвлечься. Но мысль о происшедшем точила исподволь душу, как вода точит камень. «Нет, меня не выдадут… Да хоть и выдадут, в чем можно меня обвинить? Что я сделал? К тому же мне всего пятнадцать лет — несовершеннолетний…»
Сашик идет на кухню, ставит на газ чайник.
Пробует почистить зубы, но как только щетка с пастой попадает в рот, начинает мутить и приходится оставить эту затею.
Возвращается на кухню. С похмелья жевать неохота. Сашик брезгливо смотрит на яйца, приготовленные матерью для яичницы, и уже подумывает: а не швырнуть ли их в ведро для пищевых отходов — осточертела эта ежедневная яичница… Но вдруг на перилах балкона замечает голубей и расплывается в улыбке: «Подождите-ка, сейчас я поламкомлю вас!» Он варит вкрутую яйца, мелко крошит их вперемешку с кусочками колбасы, открывает форточку и скармливает свой завтрак голубям. Сам же довольствуется чаем с куском торта.
Подкрепившись, Сашик включает магнитофон, но даже бешеный ритм любимой рок-группы не пронимает его.
«Может быть, Валерка и Габэ уже сидят? — внезапно думает он и впервые пугается по-настоящему. — Может, надо было рассказать матери? А вдруг ребята уже проболтались, и матери позвонили из милиции… И если позвонили, что же она? Просто не поверила? „Ах, не может этого быть, чтобы мой сын… Это какая-то ошибка…“»
Сашик со стоном переворачивается на постели лицом вниз и прячет голову под подушкой. Да разве от дум спрячешься? От них избавиться так же трудно, как от муравьиной напасти, когда сдуру наступишь на их кишащий бугор…
«Оторваться надо от этой шайки, рвать когти, пока не поздно! — убивается Сашик. — А если уже поздно?»
До седьмого класса Саша Пунегов был самым сильным в классе не только в смысле учебы, но и в самом прямом смысле — он держал весь класс в подчинении и наслаждался своей безраздельной властью. Однако в начале следующего учебного года в класс пришли два новичка — и они оказались не то чтобы сильней, чем Сашик, но их было двое и они были очень дружны. Новенькие не покорились, как он ни старался, и однажды вечером после школы кинулись на него, повалили и непременно избили бы, не подоспей вдруг помощь, которая явилась в лице долговязого парня, назвавшегося Валерой. Он разнял их, проводил Сашика до дому, внимательно выслушал. Похвалил: «Парень ты, гляжу, смелый! Хочешь дружить? Тогда тебя ни одна собака не посмеет тронуть — тогда недруги за версту будут тебя обегать…» В Сашике бурлила жажда возмездия, и он тотчас ответил: «Да». Валерий познакомил его со своими дружками. Сашик принял клятву, сочиненную Юром, и по вечерам они теперь вместе выходили на улицы города. Как-то вечером ему предложили подойти к пьяному дядьке и отвести в сторонку — прислонить к стене, чтоб не упал, горемыка…