Старик глянул прямо на внука, в его округлившихся глазах отражались свечные огоньки:
— После-то он здесь и объявился.
— Зде-есь?! — Ваня испуганно подался ближе к деду.
Тот обнял его, похлопал мягко по плечу, успокаивая:
— А ты не боись. Он ведь хорошим человеком был, солдат этот. А от хороших людей и после смерти — добро. Давеча ты удивлялся кедрам. Он их и сажал: из Сибири орехи-семена привез. Может, у себя в деревне, дома, под окошком, посадить собирался, да не пришлось…
— И потом он до этих мест добрался? Совсем один?..
— Значит, до конца желаешь разузнать о жизни бравого солдата?
— Конечно, дедушка.
— В стародавние времена по берегам этой реки люди наши не промышляли, из-за отдаленности, конечно… Но однажды мой дед возьми да и отправься — как мы с тобой — в дальнюю дорогу: глянуть, что там за леса? Приблизился к этим местам и вдруг услыхал петушиное пение. Вот так диво: откуда же здесь петуху быть, язви тя в корень, посреди дремучего леса? Испугался даже. Ну да будь что будет! Подошел — избушка стоит, лабаз тоже. В небольшом огородишке на грядках лук растет да что. Два здоровых пса бросились к нему, но чей-то окрик тут же остановил их. И вышел навстречу седобородый старик.
Ласковый из себя такой, разговаривает и глядит душевно, только много русских слов, вперемешку с коми, вставляет. Я, говорит, Тян. Тян? Да, Тян я… Так нам после дед наш рассказывал. Но мне сдается, что дедушка наш, не больно-то в русском языке кумекая, что-то перепутал. Я думаю, что старик назвал себя смутьяном — Смутьян, мол, я, деду трудным показалось такое имя, он и укоротил маленько, вышло — Тян.
И поведал старик нашему деду о своем житье-бытье. Когда, мол, расстались с Ориной, едва не преставился с горя. Но оставаться в селе непризнанным и отвергнутым мужиком было совестно. Уйти с родной земли тоже нет мочи. Вот здесь, в лесах глухих, и прижился. Только он сюда не как мы, а с противоположной стороны пришел. А до того, как скрыться от людей, он все же одному старичку, другу молодости своей, поведал, где его убежище, чтобы тот ему хлебушка принашивал иногда. Ну, зверя да птицу промыслить — на то он, Тян, и сам мастер. У него, баил дед, даже лось прирученный был. Позволял седлать себя и смолистую конду-сосну тягал на дрова для хозяина.
— Ну и ну! — подивился Ваня.
— И вот всю осень дед мой охотился с Тяном. Ух, и много добычи взяли, места-то здесь изобильные. А потом, поутру однажды, Тян и говорит деду: друг ты мой сердечный, завтра я отойду на тот свет. Тебе завещание: похорони меня на холме под кедрами, чтобы мне оттуда и утром и вечером видны были сосновые боры на другом берегу… Завещание то мой дедушка выполнил. — Старик вздохнул. Почувствовал, как внук ерзает-прижимается к нему, взялся ласково увещевать его: — Что, напугал я тебя маленько своим рассказом? Да ничего. Будь всегда крепок сердцем. Мне ведь мой дедушка тоже здесь, в этих местах, обо всем поведал, — как и я нынче. Много чего я потом повидал в своей жизни, но этот сказ крепко запомнил. И в самые тяжкие времена, бывало, вспомню о Тяне — и полегчает на душе, будто сам сильнее и бесстрашней становлюсь. Вот пускай и тебе, внучек, старый Тян помогает в трудную пору…
— Дедушка, а если бы Тян жил теперь, в наше время, он бы, может, и героем был? Правда?
— А чего бы нет. Мог и героем стать. Нешто мало у нас, в коми крае, героев?
— Значит, этот домок — Тянов и есть?
— Нет, что ты. Тот уж сгнил давно. А эту избушку мы с отцом срубили.
Ваня вздохнул с облегчением: хотя старый солдат Тян ему и сделался роднее, однако в темной лесной избушке поневоле в душу закрадывались страхи.
Дед с внуком растянулись опять на теплом мягком сене.
— Спокойной ночи, внук. Пусть нам дедушка Тян пошлет добрый сон и веселые сновиденья.
7
— Нынче мы с тобой, Ванюша, для передыху, здесь, вкруг дома, похлопочем, — сказал дедушка за утренним чаем. — Дровишек запасем. Надерем бабушке бересты для коробов и лукошек. А перво-наперво сходим за боровиками: вечор я приметил — появились уже, как после ливней распогодилось.
— А далеко идти надо?
— Недалече. Вдоль берега добрый ягельный лес тянется. Там грибы боровики в первую голову появляются. Ежели есть уже, отборные возьмем — для сушки. Зимою супчик из белых грибов — ох, и вкусен…
После мирного сна на душе у старика легко и спокойно.
И день, к тому же, опять погожий встает.
Вскоре дед с внуком, прихватив из лабаза старые наберушки, уже шагали по едва заметной тропе к верховью Тян-реки. Ружья, как и полагается, были при них. И Сюдай, конечно, домовничать не остался — тоже наладился по грибы.
Прошли полверсты, миновали ручьишко, поднялись на взгорок. Ваня, шагавший впереди, вдруг остолбенел, сердце так и екнуло. Перед ним, на волглом зеленом ягеле, важно восседала пара боровиков.
— Гляди-ка, дедушка, какие молодцы! — радостно воскликнул он и присел на корточки. Срезал не тотчас, а сперва огладил по головкам того и другого, словно малых деток. Боровики были тугими, прохладными, распирали боками ладонь. Ваня острым ножиком срезал ножки толщиною с репку; грибы оказались снежно-белыми внутри и в них не обнаружилось ни единого червячного следа. Здесь в прохладе, да на чистом ягеле, шляпки их сверху были темно-бурыми, как подрумяненный каравай, а снизу будто смазаны густой сметаной либо начинены творогом, ну, хоть клади прямо в рот — таким аппетитным и вкусным было на вид боровое диво.
Чуть в сторонке дедушка тоже срезал белый гриб: радостно, конечно, и ему держать в руке такое добро, но больше всего старый солдат доволен тем, что удача сопутствует внуку.
Они прочесали зеленый мшистый пригорок. Хотя идти в гору тяжелее ногам — что старым, что молодым, — но, собирая грибы, забываешь обо всем. Еще и еще попадались на глаза румяноголовые солдатики. И все они были молоды и крепки, — видно, лишь дня два-три, как взошли. Наберушки постепенно тяжелели от звонких и тугих, как молодой картофель, боровиков.
Они поднялись к сосновому бору, где белый лишайник устилал все вокруг: он был еще сырым, не просох от ночной росы, никем не топтан, упруго проминается под ногами.
И вот из этой мягкой и чистой первозданности вынырнул на глаза Ване темно-серый комочек — белый гриб! Его шляпка была, пожалуй, здесь более серовата, чем на зеленом ягеле. Ваня нагнулся, раздвинул плотный мох: такая же толстая белая ножка, только, может, чуть короче давешних — потому, наверное, что сам белый лишайник тут стелется ниже. Ваня огляделся — еще один, а вон и еще…
Однако на солнце да в суши многие из грибов уже слегка зачервивели, червь-то, видно, тоже не дремлет, знает толк в грибном белом мясе — и, если гриб не достается человеку либо запасливой зверушке, он его живо проест дотла.
Когда собираешь грибы, время бежит незаметно: до слепоты выглядываешь, выискиваешь их в ягеле и обок замшелых колод, под покровом старой хвои и палых листьев. Нагнешься, срежешь — и опять таращишься вокруг. Передохнуть некогда, поясницу расправить. Такой нападает азарт… Но вон, слышно, дедушка окликает:
— Потабашим, Ваня!
Он уже расположился на недавно свалившейся конде, крутит свою горбатую цигарку.
— У тебя, гляжу, уже полна наберушка-то! — порадовался старик.
У него самого было пока меньше.
— Попадаются иногда… — небрежно ответил Ваня, пряча законную гордость.
— А у меня, язви тя в корень, притупились глаза уж… — вздохнул дедушка. — Да и быстро устают, когда напрягаешь их.
Ваня навзничь повалился на мох. Комары не так сильно досаждали в этом лесу, где время уже обозначило близость осени. И солнце с ленивой лаской струилось с безоблачного неба. Дышалось глубоко и сладко. Дедушка рядом. Сюдай растянулся и тоже тихо полеживает… Совсем некого бояться в этом лесу, где уродилось нынче столько боровиков, самых распрекрасных, самых вкусных грибов.
Ваня лежит на чистом ягелевом мху, глядит сквозь верхушки сосен в небо, в бездонную и бескрайнюю синь, и замечает вдруг, как переливается на солнце сосновая хвоя.