— Стоп, стоп! — Олег Климко довольно улыбается. — Бокс, мальчики, бокс! Давайте без уличных сцен. Только честный бой.
— Не выдумывай! — Дроков хмурится и резко крутит головой. — Догадался! Только драки не хватало. Прекратить!
— Какая драка, Леня! Дуэль, схватка, дело чести — не имеешь даже права запрещать. Ребята! Ваня, Миша, скажите ему! Видишь, Леня, все «за». Будет поединок, по-честному, все же следить будем. Леня?
— Ну… ладно. Только чтоб по уму. А то… — и Дроков, насупившись, ждет.
— Итак, мнение противников? До крови или преимущество по очкам?
— До крови, — говорит Геночка.
— Да я тебя раскатаю, — гнусной, шепелявой скороговоркой бормочет Серега, неприятно скорчив губы и придавив щекой левый глаз.
Олег говорит:
— Значит, не пинаться, камни и палки не хватать. Одни кулаки. Ясно? Начали!
Володя
Ровно и чисто засветился август, когда Володя очень ждал, надеясь еще вволю хлебнуть каникулярной праздности, но ссора потушила грибную страсть, упрятала в своем чаду ягодные тропы, а деньги, заработанные на ружье, заставила положить в ящик комода.
Володя сидел дома и никуда не хотел выходить. Мать спрашивала:
— Охота тебе в четырех стенах торчать? Так и каникул не увидишь.
— Не тянет, мам. Отлежаться хочу, отдохнуть.
— Доработались. Ох, дураки, честное слово. А чего Кешка-то глаз не кажет?
— Тоже отлеживается.
— Случайно, кошка не пробежала, пока груз-то таскали?
— Нет, что ты! В самом деле устали.
— И ружье свое забыл. Что-то не так, парень, а?
— Ладно, мам, ладно. Куплю, успею.
— Может, добавить тебе? Спросить стесняешься?
— Нет, нет, запросто хватает.
— Смотри, а то нам премию полугодовую дают.
Он сидел дома и однажды из окна увидел Кеху. Тот шел не спеша, даже лениво, пришаркивая подошвами, склонив, по обыкновению, голову под грузом кудрей. Володя отпрыгнул от окна, прохваченный потным ознобом. Кеха посмотрел на него и, кажется, увидел. «Стыд, за шторкой прячусь, в открытую не могу! А пятно на лбу осталось. Кеха, как же быть?!» Володя вслух, словно при свидетелях, побожился: «Ей-богу, назад Кеха пойдет, я покажусь, встречусь, поговорю», — но, конечно, остался у окна, за тюлевой занавеской, проводил Кеху взглядом, испытывая при этом болезненное удовольствие, с каким раненый расцарапывает зудящую рану.
Вообще он с охотой кому-нибудь бы исповедался, поплакался — в одиночку непосильно тащить эту ссору, — но только не матери. Он живо представлял, как будет она переживать коварство рябого орсовца, ужасаться встрече с тремя молодцами, будет жалеть Володю — и от жалости Володя не отказался бы, с ней легче, но нужнее всего, чтобы поняли его мучения, безжалостный суд над собой, и тогда душе посвободнее станет, как бы разрешение получит: «Жить можно», — мать же не поймет, все утопит в жалости и сочувствии. «Скорей бы Настя приезжала!»
Он часто думал: «Отчего так вышло? Трусость, только моя трусость. Но ведь Кеха-то по морде схватил, а не побежал! Почему у него-то страха нет? Или у него ум сильнее страха? И я умом-то понимаю, что трусить нельзя. Еще как понимаю, елки! А мог бы я не побежать? Зажмурился бы, сжался — черт с ним, испинали бы, зато бы не убежал. Ничего же особенного. Ну, изукрасили Кеху, не убили же. И меня бы не убили. Что же во мне смешалось-то, дрогнуло? Мог бы! Значит, не мог. Ни ума, ни сил, ничего не хватило. А у Кехи хватило. Значит, я хуже его? Конечно, хуже, елки-палки! Думать нечего. Скотина, выходит, я, мерзавец? Но что-то же хорошее во мне есть?» Володя вспомнил случайно слышанный разговор матери со старинной своей приятельницей, Варварой Петровной. Мать говорила: «Нет, я на Вовку не жалуюсь, слава богу, неиспорченным вырастает, хоть и одна я с ним мыкаюсь. Мальчишка послушный, ласковый. И в доме хозяйничает, и меня ему жалко — грех, грех жаловаться, Варвара». «Вот, вот! — обрадованно схватился Володя за это воспоминание. — Есть же у людей слабости, и я вот боязливый, недостаток это мой. У Кехи тоже слабости есть. У него такой характер, у меня такой. Это же естественно, елки-палки! По слабости своей и побежал… Да нет! Я предал, предал — вот где ужас-то! Какая уж тут слабость!
А еще перед Настей выламывался в походе — тени прошедшего, важное чувство, хочу, чтоб и ты его разделила — вспомнить тошно! Эти тени меня сейчас бы пристрелили, и правильно бы сделали! Ладно, отца нет, сам свой позор тащу, а так бы и он виноват был, что такого труса вырастил. Вот и пожалуйста: у Кехи — дед белый, а он не побежал. А у меня… Жуткую чушь несу, при чем здесь все это?
Что, я раньше не замечал, что есть во мне страх-то. Замечал, сколько раз: и драк уличных боялся, и в парке боком уходил, когда правобережные появлялись на танцах, всегда живот прилипал, сейчас-то уж надо до конца додумать. А то наловчился о неприятном не думать — трусил, боялся, а потом вроде и не со мной это было, объяснял, что голова болела, что домой торопился, что на свидание надо было, а сам от страха убегал.
Кеха знает что-то такое, что не дало ему струсить. Обязательно знает! Одним умом страх не возьмешь, я бы тоже тогда не убежал. Если бы помириться, я бы первым делом спросил: скажи, как ты научился не бояться? Наверное, все очень просто, все дело в какой-то одной, главной штуке — ее поймешь и не будешь дрожать. Или не поймешь, так почувствуешь. А может, вообще ничего нет и знать ничего не надо: на кулаке сосредоточиться, привыкнуть к мысли, что раз кулак, то им надо бить, раз у другого кулак, надо ждать, что влепит. Боксеры же привыкают. Ко всему приучиться можно — вот привык же я бояться… Да ну, все к черту! Голова кругом! Узнаю про главное, не узнаю — со страхом мне теперь все равно не житье».
Приехала Настя. Южный ярмарочный ветер все еще обвевал ее, порошил в глаза золотистой пылью, чтобы до поры Настя не узнавала родных улиц, согретых кострами августовских лиственниц, чтобы она имела право воскликнуть на манер дамы, утомленной дальней дорогой: «Боже, как здесь серо и скучно», чтобы наконец Володя понял: приехала не прежняя Настя, ходившая с ним по городскому саду в белом фартучке и белых бантиках, а совсем иная девушка, ставшая после солнечных ванн и разлуки загадочным существом.
— Ну что, понравилось тебе там? — спрашивал Володя.
— Это не то слово — «понравилось». У меня голова кружится, как вспомню, — значительным, ненатурально-низким голосом отвечала Настя, а взгляд туманился, уплывал в невидимую Володе даль.
— Не соскучилась по… Майску?
— Нет, что ты, — и легкая, пренебрежительная улыбка присаживалась на краешки ее полных, тугих губ.
«Да, дождался. Чужая какая стала, совсем посторонняя. — Володя растерялся. — Как же я ей расскажу?»
Но тотчас же он заметил со странным спокойствием, что Настина отчужденность не отозвалась в нем тою горькою, пронзительной болью, которую он испытывал прежде, когда между ними случались размолвки. Уж как бы, верно, он изводился, возвратись вот так Настя в прежнее время! Какую вереницу блестящих молодых людей вообразил бы за ее плечами, с какою ревнивою зоркостью вглядывался бы в ее повзрослевшее от этого южного порочного загара лицо и уж, конечно бы, с глубокой грустью отметил, что куда-то подевались из ее зрачков веселые, сумасшедшие блики, а их место заняла противная томность — нет, все это прошло мимо Володиного сердца и взгляда, только ровно и нудно запричитала обида: «Так ждал, так ждал, а теперь, значит, и не расскажешь! Даже Насте!» И Володя впервые ясно и остро понял, что те дни, безмятежные, пылкие, глупые, никогда не вернутся.
А Насте, наслаждавшейся ролью романтической, таинственной путешественницы, тем не менее не терпелось освободить память, переполненную необыкновенными событиями, и она, поначалу вроде бы нехотя, начала описывать их. Она вспоминала «необъятное и легкое» море, знаменитого артиста, жившего по соседству и говорившего ей комплименты, горные дороги, где, по слухам, до сих пор красивых девушек караулят и крадут любвеобильные, не признающие законов горцы, — и с каждым изустным восторгом улетучивалась из Настиной памяти частица юга, а взамен возникали здравые, спокойные мысли, что скоро в школу, что дома все-таки лучше, что Володя, покорно и внимательно молчавший, славный, симпатичный мальчик, и вообще он заслуживает иной встречи. «Хватит уж ломаться-то мне», — вздохнула, улыбнулась Настя, и вот она — прежняя, веселая, ласковая.