Ванчо посадили сразу в первый класс. Малышня, проучившаяся год в нулевом, уже знала буквы, цифры, бойко выкрикивала какие-то русские слова и держалась уже уверенно, а Ванчо, сколько ни всматривался в книгу, не мог сообразить, что от него требует молодая учительница. Помучившись с ним месяц, она передала его в нулевой класс к совсем маленьким ребятишкам.
Думая о школе, Ванчо чаще всего вспоминал учителя нулевого класса Иннокентия Петровича Салаткина. Это был коренастый, красивый мужчина. Он тоже, как и Бахилай Комбагир, учился в Ленинграде, только до войны, и был одним из первых эвенкийских парней, окончивших институт Народов Крайнего Севера. Салаткин — катангский эвенк, с самих верховий Катанги — Нижней Тунгуски. Там эвенки давно живут вместе с русскими, поэтому они не только хорошо понимают язык, но и развитее сириндинских. В Туре все начальники из катангских эвенков. В начале войны Салаткина увезли в темный дом, а оттуда он попал на фронт. Вернулся на Сиринду моряком Балтийского флота!.. Ордена и медали, как колокольчики, позвякивали на груди… Кровью искупил свою вину перед Родиной. А кто виноват-то был? Они, ребятишки, в том числе и он, Ванчо…
В интернате часто кормили «русской едой» — кашами, компотами. Компот-то ладно сладкий, его все выпивали, а ягоды оставляли на столе. Вываливали специально, зная, что их подберет Чиба, смешной мальчишка, обжора и сладкоежка. Когда он хотел есть, никого не стеснялся. С алюминиевой кружкой обходил длинный стол и, не обращая внимания на шутки и поддразнивания ребят, собирал ягоды с косточками. Ягоды Чиба съедал, а косточки складывал в карман штанишек и потом обухом топора раскалывал на полу. По праздникам, наевшись сладостей, он еле вылезая из-за стола и, хлопая себя рукой по заметно раздувшемуся животу, кричал на весь коридор: «Первый май накормил! Первый май накормил!»
А кашу почему-то никто не любил. Ее почти целиком вываливали собакам. Их всегда целая свора крутилась возле интерната. Конечно, большой грех выбрасывать еду, но что оставалось делать, если она не лезла в рот?
В такие дни, если на ужин бывала только русская еда, ребятишки ходили на «рыбалку». Рыбачили… из мерзлотника. С самого начала лета почти все охотники занимались непривычной для себя работой — строительством большого и длинного сооружения, напоминавшего зимнее голомо[45]. Поставили его в овраге, на краю фактории. Сделали широкую дверь и водрузили на крыше деревянную трубу. Осенью, когда во внутрь мерзлотника стали на шкурах таскать лед, снег, ребятишки разглядели, что труба-то без печки, просто так, дыра, и все. А зачем? «Рыбе и мясу воздухом дышать!» — сказали взрослые. «Как это?» — удивлялись ребята. «А вот так». — Куманда, надув щеки, начинал дышать, как кузнечные мехи. Ну, посмеялись тогда, и никому в голову не пришло, что эта труба сыграет роковую роль в судьбе заведующего интернатом. Кто из ребятишек догадался лазить в нее, сейчас уже не вспомнить, но, наверное, кто-то из братьев Чирончей — они были самые хулиганистые. Трое братьев учились тогда, все непоседливые, драчливые. Где какой шум возникал, там обязательно они были замешаны, такой уж у них род. Двое старших, Андрюшка и Хосон, можно сказать, были уже мужичками, по два-три года сидели в каждом классе. В войну, когда все жили на скудных пайках, весь интернат ходил у них в должниках. Ни с того ни с сего они могли пнуть парнишку или девчонку и сказать: «Ты мне должен пайку масла!» И попробуй не отдай. Они тебя так изобьют, не обрадуешься… Не только масло, все что угодно отдашь.
Той же осенью в один из темных вечеров Андрюшка и Хосон принесли в интернат маут и, позвав с собой Чибу, куда-то ушли. Через некоторое время вернулись с двумя большими рыбинами. Чирами!.. С того вечера и началась «рыбалка». И лед не долбили, и сетей не ставили, а улов всегда был отменный, и рыба самая вкусная — чиры, таймени, ленки.
Все оказалось просто. Чибу привязывали под мышки маутом и опускали в трубу. Он выбирал лучшие рыбины, братья за хвосты их «вылавливали». Выудив сколько нужно, поднимали Чибу.
Почти каждый вечер перед сном начинался еще один ужин. Мерзлую строганину, вернее рубанину — рыбу рубили топором, выкладывали на стол и безо всякой соли наедались досыта. Вот это была еда, во рту таяла! Тут Чирончи милостиво позволяли есть всем, но не бескорыстно, а за какую-нибудь услугу, в обмен на вещь, на табак, на кусочек сахара… Нехорошие люди были эти Чирончи!..
Заведующий интернатом как-то застал ребятишек за вечерней трапезой. Стоя в дверях, он только усмехнулся, понимающе покачал головой и спросил:
— Что, кто-то с Гонды приехал?
— Да, Чибин брат, Датуча. — Андрюшка поспешил ткнуть Чибу в бок, молчи, мол, смекай. Тот сильно испугался, и, поспрашивай тогда Иннокентий Петрович понастойчивей, ребята, конечно, признались бы, но он больше ничего не спросил.
Потом «рыбаков» поймали. В интернат приходили председатель колхоза, бухгалтер, председатель Кочсовета, все ругались с Салаткиным, кричали на него, что он неправильно воспитывает ребят, воровство поощряет. Дело дошло до суда.
Может, все как-нибудь и обошлось бы, но, говорят, Салаткин сам признался: догадывался, мол, откуда рыба бралась, да жалко было полуголодных ребят, вот махнул рукой. Кроме того, и выяснять-то ему особо некогда было — крутился целый день на работе. То одно надо достать, то другое сделать…
Теперь, оглядываясь назад, действительно веришь, что заведующему интернатом приходилось крутиться, как белке в колесе. Ни завхоза, ни рабочего в интернате не было. И дровами, и продуктами, и водой, и одеждой для ребят — всем сам занимался. И уроки еще вел.
Судья, фамилию которого Ванчо хорошо запомнил, Морозов, тогда сказал:
— Наша многонациональная страна ведет невиданно страшную войну, какой еще не знало человечество. Народ, можно сказать, напрягает героические усилия, чтобы одолеть ненавистного фашистского зверя, а некоторые безответственные элементы из числа грамотных национальных кадров поощряют подрастающее поколение на антиобщественные поступки, тем самым подрывая мощь социалистического Отечества, а конкретно — колхозное производство. И, чтобы не было повадно другим разбазаривать народное добро, суд выносит приговор: шесть лет тюрьмы строгого режима или отправка в штрафные батальоны на передовые позиции фронта.
* * *
— Лепешка! — председатель колхоза, слегка усмехаясь, окликнул Гирго Хукочара, разгружавшего тонкий макаронник — сырые лиственничные дрова у колхозной конторы.
Гирго поднял глаза.
— Завтра в лес не езди, слышь? Скажи, матери, пусть собирает тебя в дорогу. Поедешь проводником с Солнечной невесткой. Понял?
Чего же не понять? Но — не ослышался ли?.. Гирго обрадовался, но тут же и устыдился: «чего это я как мальчишка?» Подумаешь, ехать в Туру!.. А в мыслях помимо воли ликование: «Надо же, а? Могли ведь другого послать, а вот ведь — меня, меня выбрали…»
Как мало человеку надо. Ничего ведь, в сущности, не произошло, всего несколько слов сказал председатель, а как все переменилось в душе. Даже день вроде теплее стал. Только что он, Гирго, раздумывал: надоело, мол, мерзлые дрова возить, а завтра опять ехать. Теперь все — пусть один Чиба дровами занимается. Хоть шевелиться будет, а то спит на ходу…
Такая получилась нежданная радость, что Гирго даже сердчишко свое услыхал. Волнуется, трепещет оно, как птица в клетке. Хэ, спасибо, Ануфрий! Обрадовал! Хороший ты председатель!..
Побывать в Туре, в Виви, в Мурукте, в других дальних и ближних факториях, а когда станешь взрослым, то посмотреть и каменные города, — разве есть мальчишка, который не мечтает об этом? Обидно, что мужчины, отправляясь в Туру за товарами, не берут с собою ребят. «Лишний груз, лучше еще один мешок муки привезти!»
А ездить всем интересно. Кочевье, видно, у каждого эвенка в крови. Только в морозы отсиживаются, в чумах. Чуть потеплеет, и сразу аргишат на новое место, встречаются со знакомыми и незнакомыми людьми. Сколько необыкновенных рассказов потом бывает! Долго-долго вспоминают: кого видели, что слыхали.