Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На какое-то мгновение восстанавливается тишина.

— Слушай, ты, который требуешь Шуру? — Теперь мужик, стоящий на крылечке, раззуженный нами, требует уточнения. — Ты кто ей?

— Ха-а, я божий человек! — гордо отвечает Колька. — И защитник! Ты ж избиваешь ее, как грушу. Она все рассказала.

Самсоныч укоризненно роняет в темноту:

— Товарищ, а неужели бьешь ее, в самом деле?

— Ч-черт… Эй, защитник! Ты что: ходил без меня к Шурке?

— Молчи, Колька, — Я зажимаю ему рот. — Молчи, это провокация. А если у него Шурка, не твоя Шурка, а другая, его законная? Он ее сейчас безвинно укокошит. Молчи. Мы все перепутали…

— Я не только ходил, козел ты бодливый! — кричит Колька, с силой отталкивая меня, вид у него отчаянный. — Я уважаю ее, как человека. Хочешь знать, я кормил ее с руки. Понял мой смысл? И попробуй хоть раз ударить ее. Завтра я приду, чтоб тобой здесь не пахло. Я говорю за бесплатно, ты меня знаешь!..

— Ну, хватит!.. — Мужик выкрикивает с болью и злостью. — Хватит! Считаю до трех, потом стреляю… Р-раз! Д-ва! Два с половиной…

Самсоныч подскакивает, как юноша, и срывается в темноту.

— Два и семьдесят пять сотых! — смеется Колька. — Стреляй, бандюга… Ух, ты и козел, я с тобой завтра…

Вдали стихает топот и шуршание — Самсоныч машет без остановок.

— Три-и! — вскрикивает мужик.

И — вспышка с крыльца, и будто гравием шибануло по воротам, и обвальный грохот в ушах. Обхватываю Кольку, толкаю, падаю рядом; мелькнуло в голове: второй выстрел будет по белому плащу… И мы быстро, быстро, словно бы состязаясь, ползем, ползем, прижимаясь к плотному забору, забирая ногтями сырую землю, тяжело дыша, и я потом со стыдом вспоминаю, что я далеко, далеко позади оставил Кольку. Кстати, на воде он мог только по-собачьи, а я и брассом и баттерфляем. Видимо, это как-то сказывается и на суше.

Сидим подле другого дома, страшно похожего на прежний, все они тут одинаковые, и восстанавливаем сбитое дыхание. Колька сосредоточенно, перегнувшись в поясе, отскабливает щепочкой штаны на коленях, где-то по пути, что ли, очумело ползя, прихватил эту щепочку. Я придурочно хохочу, показываю на нее пальцем. Колька вертит щепочку, отбрасывает, лицо у него смущенное, потом и встревоженное.

— А цветы где? — он озирается и огорченно сплевывает.

Самсоныча разыскали в холодных песках карьера. Долго старик не отзывался на свист, будто он считал, что свистим не мы, свистят наши тени. Теперь уже не Колька, а я настаивал искать подлинную Шуру, переночевать коллективом на полу, а утром идти с повинной к мужику, стрелявшему в нас, дураков. Самсоныч был такого же мнения: ох, мы утворили! и предлагал сейчас же сматывать удочки. Колька порывисто шагнул ко мне и обнял за плечи:

— Браток, я не имею права рисковать вами!.. Иду один, туда мне и дорога. Поняли мой смысл? А вы разжигайте костер. Самсоныч пускай ворошит палочкой угли, а ты, браток, сиди, грейся и думай хорошее о жизни. Х-ха, жизнь того стоит, браток.

Костер наш задымил, задымил; и паленой запахло резиной.

* * *

Сижу, греюсь, пытаюсь думать хорошее о жизни, желая Кольке устойчивости, Самсонычу простоты, а себе недвижимого дома, тогда я тоже купил бы ружье, посеял бы астры, жену свою берег бы и жалел, потому что, как ни суди, ни ряди, а женщина выпускает нас в белый свет, еще потом от нас и страдает — незавидная доля.

— Знаете, в чем ошибка, — Самсоныч поднимает голову, усталый, задумчивый. — Видимо, не с того конца зашли. Ведь было сказано держаться правой руки. Шурин дом где-то напротив.

Не выходит из головы озлившийся мужчина с ружьем. Вломились в чужую семью, напакостили, подвели незнакомую женщину. Он сейчас сидит, звереет, допрашивает, а она плачет, просит, оправдывается. Жалко женщину, жалко, да ведь пройдет месяц-два и она забудет, успокоится, она-то знает, что чиста. А мужик? Даже если завтра наберемся храбрости, придем, мужик выслушает, если, конечно, станет слушать, и может быть, поверит нам, но червячок сомнения теперь вечно будет при нем. Выходит, мужик пострадал больше всех. Я подумал: а ничего, пусть, это ему вроде наказания за то, что стрелял в людей.

Вот уже и полночь. Вывалила в центр звездного неба луна, мягкая, текучая, как тающий круг сливочного масла, и воздух весь зажелтел, а песок окрасился в голубое. Я думаю: вот сейчас подошел мой поезд Харьков — Владивосток и проводница тетя Галя, хозяюшка моя, ангел-хранитель, с тревогой оглядывает пустой перрон, меня нет, она теперь будет думать всякое. Ладно, сяду завтра в самолет и встречу поезд в Иркутске. Я восьмой год живу у тети Гали. Зимой веду на стеклозаводе кружок юных художников, а летом катаюсь в поезде, помогаю хозяйке. Иногда от скуки хожу по вагону, знакомлюсь с народом, слушаю дорожные байки и сам рассказываю, а то и рисую карандашные портретики на ватмане, и однажды тетя Галя со смехом заметила, что ты, Георгий, не иначе, как купейный художник. Словом, живу, хлеб жую, зачеркиваю годы. А ведь хорошо начинал: работал в аэропорту, молодой, веселый, толсторожий, а потом — глупая неосторожность, больница, операция и ранняя пенсия, о которой в мои тридцать пять лет стыдно думать, а тем более рассказывать. Например, Кольке я соврал, что работаю в художественной галерее, и он сдержанно, сожалеюще, похлопал меня по плечу.

— Ах, Коля, Коля, божий человек, — Самсоныч вздыхает.

Нас разделяет костер, скромный, приниженный, и кажется, что пламя лижет землю, стесняясь взметнуться ввысь. Мне лень шевелиться, и я прошу Самсоныча, чтоб походил, поискал щепочек, а он резонно отвечает, что для этого стар.

— Все в нем как-то вперемешку… Матушка его, Анна, говорят, была красивой. И умной, начитанной. Что хотите, единственная дочка директора комбината! А вот отец… Он пришел из глухой деревни с лопатой в руках. Язык толстый, глаза сонные, кривоногий… А чем ее взял?.. Раз в неделю он выбирался из котлована, шел смотреть на рыжего младенца, ему разрешали приходить в директорские апартаменты раз в неделю… Он снимал сапоги… Вернее сказать, он скидава́л сапоги… И по ковровой лесенке шел вверх, вверх… Теперь вот Коля хвастает, что много может. Что-то, конечно, Коля может, я не спорю… А не глубоко, не глубоко. Думаю, оттого, что мало матушкиной крови.

— Ерунда, здесь вы себе противоречите.

— Ну-у, котлован — не та глубина.

Мне, помню, бабушка рассказывала, что всякими правдами-неправдами, уговорами, насмешками землекопа сплавили в свою деревню. Колька жил с матерью до пяти лет. Мать умерла, сильно простудившись. Приехала деревенская бабушка, пожила неделю в апартаментах и забрала малыша. Я хорошо помню Колькиного отца, Федора Кирилловича, маленького, с тонким голосом, с жалкой и искательной улыбкой, когда смотрел на людей, будто бы он жил и думал, что у всех под подозрением. Я говорю сердито:

— Я помню Федора Кирилловича, он был душа-человек. Он стремился наверстать: читал классику, учился играть, на аккордеоне. Он и в город переехал, чтобы Кольке дать культуру. Главное: он старался.

Самсоныч останавливает взгляд на моих полуботинках, тупых, в глине и песке, и мне стыдно, что они тупые, в глине и песке. Я замечаю на стариковском лице нечто похожее на удовольствие.

— Молодой человек! — грустно улыбается Самсоныч. — Товарищ вы браток! Что такое — старание? Достарался и я — до счетной конторы. А есть люди! Они рождаются с размахом — размах старанием не достичь.

И ведь вроде злюсь на старика и не хочу его жалеть, а как-то само собой жалеется. Вижу, он хоть и в куртке, а нависает над костром, сует в него посиневшие руки. Я набрасываю плащ, думаю, что он откажется, нет, виновато улыбается и кутается, а помолчав, говорит, не скрывая некоторой ехидцы:

— Старание и труд, товарищ браток, скоро все перетрут.

— Как сказал бы Колька: х-ха! Не обижайтесь, Самсоныч, — говорю я, насмешливо улыбаясь, — наблюдаю за вами: вы ни разу не подняли глаза в небо.

— Да? Может быть, может быть… А о чем это говорит?

53
{"b":"833004","o":1}