…Посочувствовав женщине, Колька собрался уже в ларек за конфетами, но появился у отдаленного входа в сквер коренастый мужик с крупной головой, в красной безрукавке и брюках-галифе. Он придерживал на веревке худую козу, она мелко и сердито копытила асфальт. И Шура вскочила, и дети повскакивали, и Колька проводил их глазами, грустными и облегченными. Подумал о мужике без недавней враждебности, допустил даже, что Шура все наврала, ведь не совсем же сволочной мужик, если думает о молоке для пацанов.
— А сегодня утром, — Колька заканчивает рассказ, — она меня разыскала, вся побитая, голодная, попросила продать серьги, чтоб хватило денег до Намангана… Браток, он пропил козу, а утром собрал чемоданишко и исчез, накорябал записку, что не может больше, что сам пропадет и их погубит… Должен сказать, я не верю, что он исчез. Куда? Скорей всего, он до конца будет пить кровь.
Я перевариваю услышанное, мне ясно, для чего нас Колька притащил сюда — хорошего мало. Самсоныч: встревоженно говорит:
— Коля, Коля, поворачиваем. Это не наше дело.
— Я так и думал, — отвечает Колька насмешливо. — Я поэтому и оттянул рассказ, чтоб не пугать заранее. Но теперь, Самсоныч, тебе ничего не остается. Ночь! Ты струсишь возвращаться, я знаю.
Догадываясь, что Кольку не остановить, я все же пробую поддержать Самсоныча:
— Вот именно: ночь! В чужие дома ночью не ходят.
— Да, да! — Самсоныч воспрянул, встретив поддержку. — Ладно, если эта Шура одна. А если все же с мужиком? Я бы не хотел… Агитировать его за трезвость?! Это заведомая чушь. Уволь меня, Коля. Я не хочу отбирать хлеб у народного суда, у милиции.
— Х-ха! Народный суд!.. Ну, его посадят, кто будет кормить детей? Ты, Самсоныч?.. Нет, мы его пугнем, а надо — врежем.
— Ну и шел бы ты один!
— Браток, не остри… Он крупнее меня. Зачем рисковать? Так и так говорить буду я один, но вы будете как бы свидетелями. Ясно? — Колька вдруг темнеет лицом, кричит: — Да вы что — не люди? Что вы — суслики, пузыри, крапива?.. Я вообще боюсь, Шура эту ночь не переможет. Траванет себя какой-нибудь гадостью, а может, и повесится. Кто их поймет? Ведь страшная ночь! Одна, голодные пацаны, все драно, холодно. Ну? Как вам не стыдно? В конце концов, я мог бы и один. Но она ж вроде как одинокая, а я мужик…
Останавливаемся у крайнего дома. Над калиткой светит лампочка, в середине улицы — вторая, в конце — третья, всего три лампочки на километровую улицу, пропади она пропадом. Под лампочкой я напрасно ищу номер дома, а висит только жестянка, синий квадратик, и нарисована белая лопата. Колька качает головой:
— Нет, на Шурином доме висит табличка с ведерком. А номеров здесь нет и не было… Ничего, Шура обещала бросить плашку у калитки. Еще сказала, чтоб я держался правой руки… Эх ты, Самсоныч, древний ты, бессознательный! — Колька все не успокаивается. — Даже взять Люсю… Я спрашивал: Люся, в чем цель твоей проходимости? Ну, в смысле, в чем она видит цель жизни?.. Люся ответила: в общественном питании, Коля, стараемся умножить максимум наевшихся. Видишь, умная женщина! А ты?.. Понимаешь, браток, — Колька тычет кулаком мне в грудь. — Принес макароны, а старцы — в крик: вчерашние, вчерашние… О как! Я еще и виноват!
— Коля, Коля, это ведь не я. Это Сафроныч с Мартой кричали.
— Милые вы мои! Живите, я все равно вас потерплю, хоть вы меня и не любите… — Колька простодушно вымогает признание в любви.
— Коля, ты что? — Самсоныч чуть не плачет. — Любим, любим!
— Ничего, ничего, — Колька будто не слышит. — Как придут мне кранты, так и запоете репку… Ничего, я с вами чувствую себя живей. Поняли мой смысл? Ругаете меня, а я сижу, молчу, сравниваю вас с собой, и вижу: я живей… Дай, Самсоныч, я тебя за это обниму!..
Они обхватывают друг дружку, мнут, тискают, а я думаю: действительно несчастный Колька человек, если находит утешение в том, что сравнивает себя, молодого, неглупого, с кучкой сирых и, видимо, довольно изворотливых старичков, и своим превосходством доволен.
* * *
Идем по улице мелиораторов как-то крадучись, воровски.
Тянутся повдоль гравийной дороги желтеющие, приятно пахнущие смолой, брусчатые дома, желтеющие заборы, калитки и ворота, дощатые тротуары, мимо голых палисадников — и ни души, и темень, и только в иных окнах холодеют стекла от зеленого мерцания цветных телевизоров. Держась правой стороны, Колька сходит от дороги на тротуар и возле каждой калитки чиркает спичкой, высматривая ведро и плашку. Мы с Самсонычем топаем по гравию, скрежет стоит, хруст, искорки вспыхивают под ногами, а самих ног в темноте не видно. Самсоныч тянет меня за плащ в сторону темнеющего палисадника. Я вглядываюсь: астры! Ну и зрение у старика! Редкие тонконогие астры тилипаются на клумбе, круглой, обозначенной побеленными кирпичинками. Перемахиваю за низкий штакетник, склоняюсь над клумбой. Самсоныч забирает букет, нюхает, кашляет.
— Ну всё, братки! — Колька дожидается нас, показывает дощечку с ржавым гвоздем посередине: — Это и есть плашка… А вот, глядите, нарисованное ведерко… — Колька бодрят себя, я прислушиваюсь, он напевает: — «Ух, я черная моль! Я л-летучая мышь!..» Х-ха, давай цветы, Самсоныч! Это вы молодцы, жулики… — Он уверенно нажимает на скобу, заменяющую ручку. — О! Закрылась?!
Он нашаривает в темноте камешек, швыряет в стекло.
— Потеха, — замечает Самсоныч, — если это другой дом.
— Не-ет, старичок, вот же плашка… Хотя все возможно…
Я вглядываюсь в окно, отдернулась там, в комнате, светлая занавеска и — мужская физиономия! Самсоныч от неожиданности вскрикивает, отбегает к дороге. Через мутное стекло мужчина чудится мне с квадратным лицом, мрачным, фиолетовым. Не скрою, дрогнули коленки и у меня. Колька с непримиримым видом подходит к окошку, пытается разглядеть черты лица, но какие там черты, если я в карман рукой не попадаю, не вижу кармана, чтоб хоть спички достать.
— Эй ты! — кричит Колька. — Что тут делаешь? Выходи!..
И начинается у Кольки с мужиком нечто вроде переглядывания: кто первый моргнет. Ну, я в этом смысле спокоен за рыжего. Думаю: ну и хорошо, что мужик дома, вот только, жаль, мы много времени ухлопали, пока шли, теперь надо идти обратно, а — куда, к кому?.. Мужик вроде там делает нетерпеливые знаки: проваливайте! Колька стонет, показывает ему кулак и кричит:
— А ну выходи, козел! — И оборачивается: — Браток, может, он ее убил? Всякое может быть, раз он козел… Придется брать, нет на осаду времени… Если он не выйдет, Самсоныч забежит с огорода, браток махнет через забор, а я рискну выбить окошко…
— Ты шутишь, Коля, ты так не шути… Не забывай, что это семья, а мы посторонние. Я древний и знаю законы.
— Я согласен с Самсонычем. Давай уходить, Колька.
— О, о! Задергались, задергались!.. Нет, братки, я должен собственными глазами увидеть Шуру. Вот тогда уйдем.
В глубине двора раздается звяканье отмычек и запоров, звуки быстрые и грубые, скрипит дверь, и — голос.
— Эй, кого надо? — По голосу это здоровяк.
— Смотри, молодец, смелый, — шепчет мне Колька, тут же припадает грудью к калитке: — Мне нужна Шура. Имеется такая?
Я успеваю подумать: боже, сделай так, что это не Шурин дом…
— Шу-ура? — мужик удивлен. — Ну, имеется. А зачем она?
— Да! Шура, Шура нужна! — Колька теперь вовсю смелеет. — Слушай, мужик, вызови мне Шуру на минуту. Понял мой смысл? Или иди сам сюда! Поговорю с тобой, как звезда с звездою говорит! Ты же уехал? Ты зачем вернулся, бандит?..
— Ч-черт… Кто такие? Почему вас трое? Вы кто?..
— Я Сириус! — Колька весело скалит зубы. — Так ты вызовешь Шуру? Учти, пока ее не увижу, не уйду!
— Товарищ, простите, — вступает в разговор Самсоныч. — Вы кто приходитесь Шуре? Муж?.. Ответьте, пожалуйста, это очень важно.
— Да, я муж, кто еще?! Муж!.. Я уезжал, а что? Вот приехал.
— Коля, немедленно уходим, — Самсоныч тянет Кольку за руку.
— Да что с ним разговаривать? — Колька стучит кулаком по калитке, доски гудят. — Эй, бандит, открывай!.. Браток, — он горячо шепчет, — позор мне, если не смогу защитить женщину. Она же надеется, браток. Думай, думай, как ее вытащить из дому…