Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слышим беспечный смешок Кольки, затем негромкое женское: «Не нужно… Стыдно, Кол-ля!» Двое показываются у крайнего дома, подталкивая узкие и длинные тени, одна чуть короче, Колькина. Женщина идет впереди, прямая, чуть грузноватая, и снова — одни глаза, а лоб и губы спрятаны за черным платком. Колька сваливает в костер охапку березовых поленьев. Самсоныч приближается к женщине, голова у него на шее, что у гусака, также подергивается и озирает предмет важно и самонадеянно.

— Браток, дом ее был против пальбы. — Колька поглядывает на Шуру с жалостью, виновато. — Шура слышала пальбу. Правда, Шура?.. Когда я, живой, к ней постучал, она как раз молилась, думала: все, Коле кранты. На ее языке, браток, кранты обозначают: прощай.

— Кол-ля, ты веселый. Не нужно.

— А вы на каком языке думаете? — Самсоныч гладит ее руку.

— Шура знает. Правда, Шура? — Колька франтовато вздергивает чуб. — Она знает, что Колька благородный, хоть простой, он всем должен, а ведь ни у кого не занимал!..

В волнении делается Колька, я его понял, неудержимо болтлив и хвастлив. Как всякому застенчивому человеку, а он застенчив, я это легко угадываю, бывает Кольке потом совестно. Но это ж потом! Я слушаю его, любуюсь, он по-своему красив, широк, бескорыстен, и думаю: надо ему прощать браваду, ведь где волнение, там и подъем, а на подъеме, знаю, голова становится легкой и звонкой.

— Милые мои, сегодня я люблю вас! — Колька раскидывает руки. — Буду ли завтра любить?.. Это уже от вас зависит… Браток, знаешь, я сожалею: надо было после выстрела завизжать как от боли, а? Пускай бы считал, что ему теперь тюрьма!

— Ты что, Колька? Поставь себя на его место. Ему как сейчас тошно. Утром надо сходить, объяснить ему. Пойдешь?

— Я? Ни в жизнь!.. Браток, где гарантия? Он зарядит ружье, как придем к нему, и будет прав. Не, я жить еще хочу.

— Коля, Коля, — Самсоныч озабочен. — По-моему, Шура замерзла.

Приходим, включаем лампочку, жмуримся.

У порога пустое мусорное ведро и кучка обуви: туфельки, тапочки, сандалии, босоножки, маленькие и зашарпанные, — я поскорей отвернулся. В доме голым-голо, как перед вселением или перед отъездом. В доме — три комнаты, кухня. На середине большой комнаты стоит двухтумбовый стол, казенный, должно быть списанный, а вокруг него шесть стульев, все забрызганы чернилами. Справа, как заходишь, стоит железная кровать, пугающая сеткой, а матрас свернут в изголовье. Над кроватью висит крошечная репродукция из журнала: красный конь, на коне голый мальчишка. Помню, мой отец про эту картину говорил: конь хорош, красный, видный, а много не вспашет… Колька спросил, знаю ли я фамилию художника. Я назвал: Петров-Водкин. Колька усмехнулся, однако стоял перед картиной, глядя почтительно… В смежную комнату я просунул голову, отведя шторы: на полу спали дети, ближний у двери мальчонка, откинув край одеяла, замерз, обхватил плечи тонкими руками. Была еще комнатка, ее приспособили под кладовую: все навалом — три чемодана, сундучок, сбитый обручами, два узла с тряпьем, несколько мешков с картофелем, до сотни пустых бутылок, а в дальнем углу желтеет сено — маленький аккуратный стожок.

— Ай-яй-яй, беда, беда. — Самсоныч, как и я, поражен. — Убежал, подлец, и бросил лежачих. А она-то? Она по-русски, думаю, глаголы только знает и — все. Ай-яй-яй…

Торопливо, давясь, уминаем вареную картошку, холодную, скользящую в пальцах. Шура сидит в кухне, мы ее звали, звали… В кухне я зачерпнул воду, попробовал, теплая, пить не рискнул, а пошел на крыльцо, сел, и стало до того ли тошнехонько, и главное: Кольку во всем виню, зачем привел сюда? И еще ваньку валяет: «Милые мои, сегодня я люблю вас», — плакать надо, ругаться, искать выход. А лучше бы я уехал, всего этого бы не видел, не переживал. Вышел из дома и Самсоныч, посидел рядышком, повздыхал, потом, будто что-то вспомнив, прошагал по двору и скрылся за калиткой. Минут через пять, позевывая, напуская на себя веселость, явился Колька, и я со злом его осадил:

— Комедию ломаешь. Стыдись. Плакать надо, ругаться!..

— Поплачь, поплачь, легче станет. — Колька садится поодаль. — Любишь себя, жале-ешь… Браток, браток, я сам еле сдерживаюсь. Она сейчас сказала на своего бандита: русский, а — нехороший. О! Будто мы поголовно суждены быть хорошими?! Я ее учу: жизнь замрет, если все станут поголовно хорошими. Не верит, совсем она неграмотная… Ну, дает! Если, значит, я русский…

— Зря ты ее сбиваешь с толку. Она права: чем больше хороших, тем меньше плохих. На этом уровне я надо говорить.

— Поверь, я даже согласен с нею жить. Ну, я ей говорю: возьму вас под опеку, год с вами проживу… Касаться, мол, тебя не буду, а только одевать и кормить… Она как рассмеялась, как чокнутая… Браток, ну я чем богат? Разве что страданием! Говорю: Шура, не жалей о козе, я корову куплю. Да! И я купил бы дойную корову, Я когда-то умел косить. А доить и Самсоныч умеет, и Сафроныч, и Марта Гавриловна. Х-ха! Браток, при умном распределении, согласись, молоко всем достанется.

— Колька, а вот кто ее в Намангане ждет с таким выводком?..

— Так и я говорю. А она: поедем, поедем, там хороню…

Я слушаю Кольку и думаю: Шуру ли жалеть, Кольку ли жалеть? И кто из них, двоих, большей жалости просит?.. А ведь они просят, хотя делают это не вслух.

С улицы, озираясь, возвращается Самсоныч, с букетом. Гляжу на букет удивленно: да, тот самый, еще и с комочками глины.

— Коля, Коля. — Самсоныч торжественно выпрямляется. — Уверен, Шуре никогда не дарили цветов. Держи! Ты будешь первый с цветами.

— Вы с ума сошли, — говорю, — это же насмешка. Вы что?

— Браток прав. Да, Самсоныч, поднеси-ка цветы бабке Марте.

Долго мы распределялись спать. Никто не хотел наглеть, и двухспальная кровать осталась со свернутым матрасом. Самсоныч устроился на раскладушке, ее поставили в кухне, там теплее. Я попросился на пол к ребятишкам. Колька и Шура выключили лампочку, поставили на стол свечку, и сидели возле нее, и шептались.

* * *

Что на полу жестко, если даже подстилка из сена, это не беда, а беда — холодно. И еще — шепот. Если он разборчив, я ни за что не усну, слушаю, такая моя природа. Я приполз к шторкам, выглянул и признался Кольке, что все слышу. Они враз замолкли. И я, наверное, мигом же уснул, оботкнув себя плащом, как на учениях когда-то шинелишкой.

Просыпаюсь — плащ с меня стягивают, причем тянут рывками, как бы раздраженно… За окнами еще темень. Свечка до половины истаяла, язычок огня кажется мне похожим на золотую чайную ложечку. А стягивает плащ крайний мальчишка и делает это бессознательно с полным правом: замерз. Я потрогал его ледяные плечики и ужаснулся: что же ты, мачеха, ребятишкам на полу стелешь?.. И другой, и третий мальчишки сложились в комочки, я такие видел на картинке, показывающей беременную женщину как бы в разрезе. В комнате все еще тихо шептались. Я притянул младшего из детей, сунул под мышки и пригрел. Зло меня берет, и теснее прижимаю пацаненка, будто я свою и чужую вину, жалкую и ощутимую. Злюсь и на Кольку: где чувство реальности, рыжий? Скорее всего, ты хочешь в будущем спать спокойно, мол, я предложил опеку — она отказалась, но я же предлагал?..

— Кол-ля, не надо, — не шепчет, а уже говорит в полный голос женщина. — Мы сами, Кол-ля… Ты сам, а мы сами…

— Сами-и! — Колька почти вскрикивает. — Вы не будете сами. Я! Я всегда был и буду сам. Сам, как ответчик. — И совсем тихо Колька выдыхает: — Тяжело плечам, Шура… Плечи давят на душу, знай. Я тебя никогда не забуду… Ты нас прости, мы не злые…

Я поднимаю от подушки голову: глухой стук слышится, и шорох, и тишина, а следом, как из бездонной глубины, едва слышимые, но все выше и круче забирая, доносятся ко мне, стягивая кожу на затылке, рвущиеся, невыносимо стыдные для слуха, позорные звуки мужского рыдания. Колька, Колька… Перед женщиной? У нее у самой дополна горьких слез, но она-то сдерживается. А ты? Трезвые и осмысленные слезы мужика, что есть страшнее?.. Я решительно выбираюсь из-под плаща и, лежа на животе, просовываюсь в дверной проем: Колька Медный, тускло освещенный свечкою, стоит на коленях, головою уткнулся в черный и тугой подол и сотрясает худыми плечами под клетчатой рубашкой.

54
{"b":"833004","o":1}