«Так, брат Григорий, — думает Тихонцев, — так... А я с тридцать первого. Неужто я старый, такой, как Сергей?»
...Завтра они уходят: каюры и Тихонцев. Надо везти в Алыгджер вьюки с камнями. Надо отправить по почте шлифы в Ленинград, в институт, чтобы их обработали к возвращению партии. Надо купить провиант и вернуться сюда, в этот вот лагерь, в горелую гриву. Сто километров туда, сто километров оттуда...
2
Утро, крепко, прохладно, пахнет гарью, болотным багульным настоем. Симочка спит возле стенки. Спит и Валерий. Васи и Чукина нет. Слышатся их голоса у ручья, близко, утренне ясно.
— Мне надо в Иркутск ехать, в институт поступать, — говорит Вася. — Обещ-щали до августа... А тут вообщ-ще навряд ли когда вернешься.
— Врешь, — говорит ему Чукин. — Тебе было известно, что работать надо до октября. Ведь тебя же предупреждали. Ты ведь взрослый человек.
Вася не спорит, но снова шипит.
— Ш-што ж работать? Обещ-щали девятьсот рублей, а теперь уж-ж только семьсот пятьдесят...
— Ты еще мне нагло врешь в глаза, — слышится Тихонцеву отчетливый чукинский голос. — Много ли ты наработал? Прекратить сейчас же нытье! Никуда ты не уйдешь отсюда, пока не кончится сезон. Здесь не туристский поход и не юннатский кружок. И ты брось мне свои замашки. Струсил — значит, крепись.
Вася опять зашипел, но теперь уже совсем невнятно. «Ну и Чукин, — думает Тихонцев. — А Васька, наверное, никудышный парень». Чукин влезает в палатку.
— Ну и Васька, — спешит сказать Тихонцев. — Что, сбежать захотел? По-моему, он жидковат...
— Он просто мальчишка, — холодно говорит Чукин. — Мальчишка и больше ничего. Ему будет полезно хлебнуть геологической жизни. Может быть, он что-нибудь поймет. И вам тоже, кстати.
Григорий умолкает, осекшись, лезет в аптечку, клеит пластырь на сбитые ноги.
Проснулся Валерий, и он клеит. Симочка тоже тянет к аптечке ноги.
— Григорий Петрович, — говорит Валерий, он ко всем обращается уважительно, — купите, пожалуйста, мне и Симе в Алыгджере новые сапоги и носки, по возможности, конечно, шерстяные.
— Ладно... — соглашается Тихонцев.
Он уже тут не живет. Он уходит из горелого леса, от мошки, от изболевших лишайных деревьев. Уходит с края света в село Алыгджер, столицу страны Тофоларии. Алыгджер кажется ему отсюда, из лесу, ничуть не меньше других столиц.
...Славное утро. Все оно спрыснуто влагой, стынет дрожит и лучится. Тихонцев видит, как дальше и дальше в горы уходит Василий. Никуда тут не уйти одному. А он, Тихонцев, теперь скоро уйдет. Совсем уже скоро. До чего же хорошее утро!
Вызвякивают колокольцами олени. Делает дело бледный дневной костерок. Варится медвежатина, жесткое серое мясо. Теперь-то оно помягчало: третий день на жаре, а вначале его не сгрызть было зубами. Медведь глупый попался и молодой. Влез от собак на лесину. Иван в азарте стрелял трижды, а свалил зверя Сергей, даже с седла не слез, угодил прямо в сердце.
Медвежье мясо пришлось очень кстати: им можно прокормиться, пока вернется караван из Алыгджера. Вот только соли почти совсем не осталось: оленям скормили. И сахару мало — дней на пять, и круп...
— Григорий Петрович, — это кличет Тихонцева Сергей Торкуев. — Вот попробуйте на олене проехать. Сильный бык. Ой-ой-ой, какой сильный. Пешком-то идти сто километров устанешь. Может, проедете где. Сильный бык. К нам начальник с района прилетал. Ой-ой-ой, какой дядька. Выше вас. Габаритный. Пешком не ходил ни грамма. На олене в горы ездил.
Тихонцев закинул ногу в седло. Линялая оленья шкура поехала вместе с седлом. Она не пришита к худому костяку. Ходит влево и вправо. Григорий валится через олений хребет.
— Григорий Петрович, — кричит Сергей, — это, как бы сказать, тофаларская пословица: «С коня падаешь, — он тебе гриву подстилает, а с оленя падаешь, — он тебе рога подставляет...»
Тихонцев снова садится на оленя и теперь уже едет, не ведая как и куда, не шевелясь, не дыша, только лишь улыбаясь.
— Ну ладно, ладно, — говорит он, сидя прямо и неподвижно. — Подержите. Я слезу. Я научусь. Путь у нас не ближний.
— Знаете, это очень колоритная картина: вы на олене, — говорит Чукин и тонко, дробно смеется. Все тоже смеются. И даже Василий там, наверху, смотрит и смеется.
Симочка рисует на кальке горы, ручьи и болота — путь к Алыгджеру. Чукин зовет Тихонцева и каюров для напутственного разговора.
— Работы на этом массиве, — говорит он, — максимум на пять дней. Ну, мы ее растянем на неделю. Постараемся. Но за неделю вам тоже не обернуться.
Ваня Стреженцев хмыкает.
— Дай бог, две недели...
— Дожди пойдут, — говорит Торкуев, — вода в реках ой-ой-ой как поднимется. Навряд ли проберешься.
— Могу дать вам десять дней. — Чукин смотрит на всех сощурясь. — Это предельно. Десять дней мы продержимся. Впроголодь, правда. Но продержимся. Так вот. Десять дней.
Каюры молчат.
— Да, — говорит Тихонцев. — Через десять дней мы будем вот здесь. Он не думает об этих десяти днях, он их не знает и знать хочет лишь одно: скоро уходить!
— Три дня на дорогу туда, три обратно, день про запас и три в Алыгджере: поменяете оленей, насушите сухарей...
— Конечно, — соглашается торопливо Григорий. — Должно хватить. Обязательно хватит.
Каюры вьючат оленей. Ваня Стреженцев подмигнул Тихонцеву.
— У бабки моей огурчики... Окрошку закажем. — Бабкой Ваня зовет жену. Они год как женаты.
Ловкий, спорый он человек, Ваня Стреженцев. Кинет кошму оленю на спину, туда же рывком бросит вьюк. Перехлестнет их веревкой, подхватит ее у оленя под брюхом, ткнет коленкой в олений бок, потянет, дернет, олень переступит, качнувшись, и вьюки крепко сидят, нерушимо. Положит топор на вьюки — топор прирастает. Лицо у Вани в рыжей, с медным проблеском, бороде, остро смотрят глаза под короткими бровями. Разбойно повисли поля панамы. Красив Иван, маленький, ладный и крепкий.
Сергей неуклюж, непроворен. Вьючится он вдвое дольше Ивана. На голове его белый грибок — накомарник. Сетку Сергей засунул вовнутрь. Она ему не нужна. Он не боится мошки. Его привлекла в накомарнике белая шляпа — каскетка. Он носит ее, не снимая. Ругается с Леной по-тофаларски, но так, что понятно всем.
И собаки разные у каюров. У Ивана — сытый, веселый Пушок. В темных блестящих глазах его радость, готовность мчаться, прыгать, лаять на лося, на рябчика, на зверя бурундука и просто брехать, ластясь и играя.
У Сергея — понурый, блудливый пес Сучик с оранжевыми нахальными глазами.
...Пушок взвизгнул от радости, полаял на двинувшихся оленей, тявкнул простуженно Сучик. Пошли... Семнадцать оленей в трех связках и один — персональный — Тихонцева. Григорий повел своего оленя на веревке, отдельно от всех.
— Григорий Петрович, — крикнул Валерий, — не забудьте про носки!
Симочка подбежала, тихонько попросила:
— Письма мне принеси. Самое главное — письма. Больше можешь ничего не приносить.
— Куда ж я их дену? — сказал Григорий. — Принесу, конечно.
— А вдруг ты их потеряешь? Ты их зашей за подкладку.
— Мы вас ждем, Григорий Петрович. Вас так еще никто не ждал! — крикнул Чукин.
Караван пошел прочь от лагеря. Тихонцев оглянулся. Чукин целил в него аппаратом. Валерий махал кепчонкой, Симочка стояла неподвижно и прямо. Василий тоже остановился; он был далеко, еле заметен на склоне.
Тихонцеву стало вдруг жалко их всех. Как же так это вышло, что он уходит, а они остаются? Мог бы он здесь остаться, когда другие уходят? Нет, ему не хотелось думать об этом. Он не оглянулся ни разу, потащил за веревку оленя и зашагал вниз по склону. Следом за ним двинулся весь караван.
3
...Тихонцев идет, и в такт его бодрой походке идут бодрые, крепкие мысли: «Мужчине нужно мужское дело. Скажем, стоять вахту на корабле, править машиной или людьми. Чтобы в руках, на плечах у себя ощутить тяжко счастливую ношу — жизнь и удачу многих людей... Или вести караван в восемнадцать оленей, быть начальником каюрам и знать, что ребята в горелом лесу ждут тебя ежечасно, что работы у них на пять дней, а соли, дай бог, на семь».