Мы менялись на веслах, при переходах с места на место приобнимали друг друга и постепенно притерлись: ничто так не сближает людей, даже очень разных, как общая работа, хотя бы на веслах в одной лодке. На берегу (под Горой) мы расстались друзьями. И странно, ни разу больше не повстречались, а жили, как выяснилось, почти по соседству. Что ли, уж шефы все оставшееся время просидели в избе, как запечные тараканы?
С дорожкой ходят в лодках по озеру приезжие (и я хожу), местные не ходят. Щука на блесну не берет. Местные объясняют: «Вода теплая». Тем же объясняют и отсутствие интереса к наживке у налима: «Вода теплая, лежит под корягой». Когда были белые ночи, неулов всей рыбы этим и объясняли: «В белую ночь все скрозь видать. Вот когда потемнеет...».
Михаил Яковлевич Цветков пока ловит кротов. Пока... Никакой другой охоты пока нет, а он — охотник, по роду, по крови, по темпераменту, по жизненному интересу. Его охота — здесь, в Нюрговичах. Кротоловки ставятся по ту сторону деревни в полях у кротовых ходов и по эту. Дед Миша пойдет смотреть кротоловки, уходится, вернется без ног, сидит на крылечке, курит. Принесет одного крота, я видел, у мертвого крота пятипалые лапки с розовыми ладошками, с коготками. Знак смерти на нем такой же, как у любого прежде живого существа.
Снятую с крота шкурку дед прибивает к доске гвоздями, растягивает, сушит. Из шкурки вырезает прямоугольник — товарный выход, на сдачу. Говорит, что редко, редко за шкурку дают полтинник, с кровоподтеком — двадцать пять копеек.
Михаил Яковлевич стесняется своего кротобойного промысла.
— Я охотник дак... Сдам егерю пятьдесят шкурок, хоть что-то. Тогда уже со мной договор заключат на промысел пушнины.
Промысел — поздней осенью, на всю зиму.
К нам в избу, едва мы надышали в ней первое тепло, явился кот Цветковых Мурзик, обыкновенный серый сельский кот, вскормленный травяными мышами, как пес Лыско лесными (вернее, опушечными) зайцами. Мурзик без церемоний, с аппетитом и благодарностью принялся поедать — впрок — все, чем его угощали: и хлеб, и булку, и вареную картошку, и грибы жареные с луком, и геркулесовую кашу, и суп из овсяных хлопьев (это — позже, когда мы наладили быт). По ночам он спал поочередно на Юре, Анюте, Ване. По вечерам, когда мы зажигали костер у крыльца, садились за ужин, Мурзик демонстрировал нам ловлю мышей. Мыши ловились повсюду, как мухи и комары. Но надо было видеть, какие грациозные, прихотливые прыжки совершает Мурзик в высокорослой траве — в мышиных джунглях.
Кот увлекался охотой-представлением, объедался мышами. Когда мы удили окуней и плотичек в большом озере под нашей избой, Мурзик отрабатывал каждую кинутую ему рыбешку, демонстрировал танцы, с обворожительной хитрой грацией сельского некастрированного кота.
Как только съехали с Горы мои ребята, Мурзик вернулся домой («Я уж думал, волки его задрали», — раскудахтался дед Миша). Со мною Мурзик жить не стал: стариковского, бобыльского житья-бытья ему хватает и с дедом. Кот нуждался не в жареных грибах, не в оладьях (мыши вкуснее) — в чем-то другом, в обществе, многолюдстве семейного дома, в детском щебете.
Скоро и его увезут в пашозерскии рай.
Однажды по нашему берегу прошли трое: мужчина, женщина, девушка, с ними собака, долго лаявшая на нас, с дурным глазом, что вовсе не принято в Нюрговичской республике — у собак.
После я встречал этих троих с собакой в грибах, в малине, в бруснике, на дороге на Сарозеро. Собака всякий раз зло облаивала меня. Разговор с чужими не завязывался, не клеился. Выражение на лице у мужчины было такое, как у собаки. Женщины выражали полную подчиненность мужу-отцу.
Иван Текляшев сказал, что мужчина — именно тот, кто проектировал плотину на Гагарьем озере. «У них изба на Берегу купленная, каждое лето приезжают».
Всякий день ждешь дыма на том берегу, вдруг кто-нибудь к тебе приехал, с коробом гостинцев и новостей (страсть хочется и того и другого). Пусть даже и не к тебе; сам перевоз таит в себе бездну, как говорится, положительных эмоций. Тебе дается шанс поуважать себя: ты — перевозчик! Кто-то там пританцовывает у костра, всматривается в плывущего к нему на выручку лодочника. Мощным гребком ты вгоняешь нос лодки на гальку. Ждущий тебя (дождавшийся) что-нибудь говорит, а ты можешь не отвечать, ты при деле. Он залезает в воду сверх всякой нужды и меры, сталкивает лодку на глыбь. Ты разворачивать ее и гонишь, чувствуя в руках силу — гнать. Гребешь по-вепсски, перекидываешь весло с борта на борт, лодка прет, как гагара, вода шелестит о днище. Гребешь по-нашему, с одного борта, выписываешь по воде синусоиду. Посередине озера вдруг положишь весло, закуришь, хотя не хочешь: перевозчику можно. А вот и берег! Перевезенный выпрыгивает в воду, опять же без всякой на то нужды, втягивает лодку так далеко на сушу, что тебе остается только ступить через борт. «Спасибо!» «Не за что...».
Однажды на том берегу какой-то нетерпеливец разложил большой костер, напустил дыму, как дед Миха, когда топит баню по-черному. Да еще и орал благим матом. Я побежал, спеша, как пионер на зов горна. Лодка на месте, а весло дед запер в бане: «Всякие ходют». Опять бегом в гору, в избе взял деревянную лопату, на которой хозяйка избы Галина Денисовна Кукушкина сажала хлебы в печь. И покандехал на ту сторону.
Лодка деда Михи легка на ходу, послушлива, остойчива — но в ней есть две дыры: в корме и в днище. В днище дырка невелика: доплывешь до середины озера, ноги в воде по щиколотку; банкой почерпаешь (очень скоро надо черпать) — хватит плавучести до другого берега. Но тут есть одна тонкость: если вода в лодке достигнет критического уровня, лодка сядет настолько, что захлюпает большая дыра в корме... Тогда уж... Ну да, вместе с лодкой ты погрузишься, а дальше гляди сам.
Большую дыру дед Миха закладывает камушком с мохом. Я это узнаю уже после того, как погружусь...
И в этот раз тоже: камень выпал из дыры, посередине озера я принялся вычерпывать воду банкой, с интенсивностью поливальной машины, на виду у ждущего меня потустороннего (по ту сторону озера) гостя. Лодка опять же не подвела; так она и задумана и сделана: держаться на воде даже при двух пробоинах.
У костра меня ждал средний сын Михаила Яковлевича Анатолий, проработавший одиннадцать лет токарем на заводе в Тихвине, а теперь — шофером. Как мы помним, один из младших Цветковых возит в Тихвине заместителя директора. Дед не нарадуется на него: «То в Калинин едут, то в Минск, то в Москву». Еще один сын был милиционером — и ушел на завод. Эту новость сообщил отцу Анатолий. Отец обеспокоился, закудахтал: «Это ни к чему. За место надо держаться. Перелетать начнешь, к добру не приведет».
Сын сказал, как отрезал, на основе своего что-то значащего опыта: «Я его понимаю. У него ставка 150 рэ, и больше ни грамма. Как жить? У него двое детей».
Старик покипятился и принял жизнь какова она есть. Ему хотелось иметь сына-милиционера, и как хорошо бы в погонах с просветами!..
Но до этого еще далеко, до бесед за столом в избе Цветковых, утратившей тепло, уют домашнего круга, с тех пор как не стало в доме хозяйки. Еще предстояло нам с Толей пересечь акваторию. Да!
Понятно, что Толя взял весло, сел в корму. Я столкнул лодку с берега, поискал удобное — для моей «туши» и для лодки — место... Лодка перевернулась легко, охотно, смачно чавкнув, всплыла в стороне кверху килем.
— Нет уж, Толя, дай я сяду в корму, тише поедем, но так-то вернее, — сказал я гостю, когда мы немножко пришли в себя. Отсмеявшись, отхохотав, отхихикав: что может быть смешнее — перевернуться, еще не отплыв.
А тихо-то ехать нельзя: банку — вычерпывать воду — мы потеряли в аварии. Значит, что же? Надо доплыть до того берега, пока лодка сама не погрузится в лоно вод. Весло у нас одно, да и то не весло, а лопатка, хлебы в печь сажать. Пришлось побуровить воду лопаткой. Доплыли...
Лодка Федора Ивановича Торякова на ходу малость рыскает носом.
Мы с внуком сели в корму, внучек со тщанием занялся дорожкой, блесной, спрашивал, где щучье место. Я подгребал-правил, Юра сидел на веслах, Анюта впереди. Озеро большое, многоколенное. Так мы и шли от мыса к мысу, спрямляли путь, менялись местами.