– Карола, пожалуйста… Я понимаю, что мои чувства не имеют для тебя почти никакой ценности, но…
Она смеется:
– Прекрати. Просто прекрати. Да, нам обоим за сорок. Да, мы ведем скучную жизнь представителей среднего класса, у нас вилла в пригороде, ты храпишь, у меня целлюлит, а ты, блин, чего ждал?
– Большего, – жалобно отвечаю я. – Не знаю. Просто… большего.
Пара нашего возраста поднимается на перрон в дальнем его конце – папа несет на груди тяжелую сумку, мама везет маленькую прогулочную коляску с плачущим младенцем, резкий писк слышен издалека, у ребенка раскрасневшееся личико, маленькое тельце сотрясается как от спазмов, это не обычный недовольный детский плач, тут что-то другое, болезненное или травматичное, папа идет сквозь толпу и что-то спрашивает у людей, присаживается на корточки, низким голосом настойчиво говорит что-то, долговязый, но осанка хорошая; когда он встает в очередной раз и продвигается дальше, видно, насколько он изнурен, через пару метров он опять присаживается на корточки, что-то есть в нем неуловимо знакомое.
– Наверное, еще и все это дерьмо, – говорю я, обводя рукой царящий на платформе беспорядок. – Жизнь утекает, и совсем другое дело, если тебе есть к чему стремиться, пусть бы нам с тобой перепало немного роскоши, когда нам перевалит за пятьдесят или шестьдесят, но ведь этого не будет, так? Вот такая теперь жизнь, а дальше будет только хуже. Вообще все. В лучшем случае мы можем надеяться, что умрем, прежде чем станет совсем невыносимо. С жарой, водой, едой. Что сможем заставить общество функционировать еще несколько лет, пока очередная пандемия опять не парализует все вокруг. Что нам не придется питаться насекомыми. Что расисты и всякие психи не получат еще больше власти в этом мире. Что у нас дома будет кофе.
Пара с коляской движется по перрону в нашу сторону, младенец вопит так громко, что я едва себя слышу, хотя они еще метрах в пятидесяти от нас.
– Да и, вообще говоря, ничего страшного не случится, не беда, если человечество придет к краху, во всяком случае не с космической или эволюционной точки зрения, планеты не исчезнут, жизнь тоже, в ближайший миллион лет уж точно, это только у нас нет никакого будущего.
Я смотрю на спящую Бекку, на ее непроницаемое личико – веки вздрагивают, ей что-то снится, – я читал, что грудные дети видят много снов, больше, чем взрослые, но никто, разумеется, не знает, о чем они, у них не спросишь после пробуждения, никто никогда так об этом и не узнает, это одна из величайших тайн жизни.
– Так что я хочу наслаждаться. Хочу жить на полную катушку. Потратить все до последнего эре[37]. Не хочу больше ни одного дня израсходовать впустую на жизнь, которая мне не нравится. Глупо ждать, пока что-то станет лучше. Не станет. Мир теперь вот такой. Не стыдись того, что ты человек. Гордись этим.
Она качает головой:
– Это не ты, Дидрик. Это кто-то другой говорит.
– Да, это Тумас Транстрёмер.
– Ты понимаешь, о чем я.
Я как раз собираюсь ответить ей что-то хлесткое, но в этот миг мы слышим поющий свистящий звук, который исходит от рельсов, слабый гул, идущий издалека, а потом видим поезд, мчащийся с севера, не один из тех новых, тупоносых, поблескивающих серебром, а этакую старую модель; большой, черный, угловатый, он с громыханием подползает к платформе, как дурное воспоминание, последнее облако пепла из потухшего жерла вулкана.
– Вилья, – вырывается у Каролы, и мы оба оборачиваемся в сторону парковки, к столу, за которым стоят волонтеры с бутылками воды.
Ее там нет.
Я вскакиваю, прочесываю взглядом весь ее путь: по перрону, вниз по маленькой лесенке, мимо станционного здания и на парковку. Тщетно.
Ее там нет.
Поезд останавливается перед нами со скрипом и лязгом, от него пахнет ржавчиной, пылью, старой резиной. Через окна я различаю силуэты, давку; похоже, дети сидят на руках у взрослых, некоторые пассажиры, кажется, стоят в проходах. Двери не открываются.
– Вилья! – кричит истошно Карола, но крик тонет в сотнях голосов людей, которые внезапно бросаются к поезду; где-то плачет ребенок, лает собака, кругом возня, шуршат колеса и перетаскиваемые вещи.
Я уже бегу, лавирую в людской массе в противоположном направлении, миную пару с кричащим ребенком, долговязый, который кажется мне знакомым, сияет и произносит:
– Привет, Дидрик!
Но я не снижаю скорости, продолжаю двигаться в сторону парковки к столику с водой сквозь стену грязных тел, спешащих к поезду, но там уже никого нет, я рыскаю взглядом, подпрыгиваю для лучшего обзора, раз за разом кричу:
– Вилья!
Кое-кто из проходящих мимо рассеянно поднимает на меня глаза, но большинство, кажется, едва ли замечает, что я стою тут и выкрикиваю имя своей дочери. Делаю несколько шагов по идущему слева переулку, пересекаю его, бегу назад и заскакиваю в переулок справа, перехожу небольшой перекресток, снова кричу: – Вилья! – Думаю, что, наверное, пропустил ее, она прошла как-то в обход, бросаюсь назад, но двигаться в одном направлении с толпой получается гораздо медленнее, когда бежишь в другую сторону, прокладываешь собственный путь, а теперь мне приходится толкаться, занимать чье-то место, с силой протискиваться мимо чужих коленей, локтей, плеч обратно на перрон, я ныряю в просвет – воздушный коридор, который образовался по одну его сторону, когда вся толпа хлынула к поезду, я несусь назад, опять мимо той же пары.
– Привет, Дидрик, узнаёшь меня?
Вот уже и Карола, она держит Бекку, в руке телефон.
– Она не отвечает, ты ее видел?
Я, задыхаясь, трясу головой, она пропала, она пропала.
– Дидрик!
Опять тот мужик, сумка тяжелым грузом висит у него в руке, за ним стоит женщина с коляской и ребенком, который, кажется, поутих, маленькое личико все еще красное от крика, у женщины заплаканные глаза, на мужчине заношенная футболка с Брюсом Спрингстином и американским флагом, красный и синий цвета после многих стирок превратились в розовый и серый.
– Дидрик, это я, Эмиль. – Он приветливо улыбается и протягивает свободную руку – ладонь широкая, рукопожатие жилистое, сильное: – Двоюродный брат Вильяма. Мы же виделись на свадьбе.
Свадьба Вилли? Это же года три прошло, если не все пять. Двоюродный брат, который организовал мальчишник чуть раньше тем летом, чудесно все устроил в даларнском лесу в летнем домике на берегу маленького озерца, с сауной, виски на рассвете, никаких стриптизерш и блевательных ведерок, как в былые времена, когда всем было под тридцатник; в тот раз было просто уютно, зрело, атмосферно; славный парень, вроде как директор школы где-то в тех краях, Вилли надрался и дразнил его директор-директорум, и это было так по-детски, но в то же время забавно, мы сидели кружком вокруг костра и жарили на огне целого кабана, пировали, как первобытные люди, окунали куски мяса в большие пластиковые контейнеры с беарнским соусом[38] и ели руками, а директор-директорум со своим двоюродным братом только ржали без остановки, хватались за гитару («доставай-ка плектр, директорум-директор») и играли старые песни Боба Дилана, «Роллинг Стоунз» и U2, мы пели, пока бутылка переходила по кругу вокруг костра; «мертвые белые мужчины», – сказала про нас Карола, скорчив рожицу, когда в воскресенье я вернулся домой и курил, воняя перегаром; «мертвые белые мужчины», а потом он был ведущим на празднике, и я помню, что он ей понравился – на следующий день, пока ехали на машине домой, мы сошлись на том, что он славный, с ним весело, держался он непринужденно, при этом не слишком акцентировал на себе внимание, из тех, кто «притягивает людей, такой олдскульный милый парень, – сказала Карола, – уж и не веришь, что такие вообще бывают на свете».
– О, привет, Эмиль! Как жизнь?
Последняя фраза звучит почти иронично, он еле заметно улыбается и закатывает глаза: