Но не это оказалось главным волнующим испытанием – главным волнующим испытанием оказалась слышимость. Проститутка на то и проститутка, чтобы принимать клиентов. И вот в ночные часы стена, разделяющая “апартамент” и нашу квартиру, обнаружила удивительное свойство: пропускать звуки почти без искажения и глушения – четко и на полную громкость, будто бумажная ширма. А звуки были специфические. В первую же рабочую (или присутственную) ночь после вселения новенькой мы с женой порадовались, как удачно мы распределили жилплощадь, в смысле, что “подветренная” комната некогда почти наобум стала считаться нашей, то есть взрослой, а не детской. Ибо то, что из ночи в ночь неслось – именно неслось, а не доносилось! – от соседки, никак не было рассчитано на детские уши. По существу, мы коротали темное время суток под разборчивую фонограмму порнографического фильма. Жена-то что! Она бы уснула сном праведника и под грохот битвы на Курской дуге… Но мне с моей бессонницей! Подгадать изобразительный ряд к смачному sound track’ у было делом воображения, а я на него не жалуюсь. Один раз, впрочем, чистый жанр, помечаемый в видеоиндустрии наводяще-предостерегающим символом “ХХХ”, малость замутила какая-то, чуть ли не мексиканская, телесериальная струя – из-за хлипкой стены вдруг раздался мелодраматический возглас новой жилицы: “Меня не ебут – меня любят!” Кому он был адресован? Ублюдку сутенеру, смазливому брюнету с мертвыми глазами? Седому как лунь старику отцу, плакатному потомственному пролетарию, у которого вдруг пала завеса с глаз? Жестокой по молодости лет отроковице-сестренке, не ведавшей до поры, на какие деньги она обучается бальным танцам? Загадка…
Но эта ночная экзотика быстро приелась и стала не на шутку досаждать. Я все не решался сделать соседке замечание, но повод вскоре представился. Мы ждали гостей, не хватало посадочных мест, и я попросту, по-житейски позвонил в соседнюю дверь одолжить на вечер стул-другой. Вынося стулья на лестничную площадку, я поблагодарил хозяйку, а заодно, залившись краской, пожаловался на ужасающую слышимость: и нам мешает, и вам, я думаю, ни к чему.
И с этой же ночи наступило затишье, и жизнь вошла бы в свою колею, но меня начала беспокоить совесть, потому что клиенты продолжали ходить и ходить – я сталкивался с ними не раз нос к носу на лестнице и в подъезде… Значит, наша жрица-надомница исхитрялась их как-то ублажать на кухне. В голове не умещается: пять с половиной квадратных метров, типовой кухонный стол под рябеньким пластиком, табуретки-раскоряки, разделочный стол, раковина, мусорное ведро под раковиной, хозяйский еще, всенепременный мясистый алоэ на подоконнике (на случай насморка)… И среди этих пасторальных декораций, рассчитанных на скромную стряпню, или приятельские посиделки за бутылкой, или, на худой конец, на супружескую перепалку, – оргии, “Камасутра” в лицах! И я-то хорош, цаца! Почивать ему, видишь ли, мешали! Будь помыслы чище, спал бы как миленький! “Зачем встревожил я спокойствие честных контрабандистов?” – мог спросить я себя вослед Печорину. Так что спать я по-прежнему не спал, а тщетно прислушивался: ночь, тишина, ни тебе притворных женских стонов, ни тебе мужского рычания, перемежаемого любовной матерщиной, – гробовая тишина.
Но скоро я заметил, что взамен ночных бередящих душу звуков появились другие – дневные и трогательные.
Я как раз пристрастился тогда то и дело крутить Баховы партиты в исполнении Гленна Гульда. И вот как-то раз я слушаю эту прекрасную музыку и слышу, что фортепьянному журчанию исподволь вторит человеческое тихое – даже не пение, а прочувствованное подвывание. В другое время я бы подумал на домашних, но дети были в школе, а жена с утра ушла по своим делам. И вдруг меня осенило, и я обмер от собственной догадки: это падшее создание подпевает Баху через стену – слышимость-то прекрасная! Высокая интеллигентско-народническая волна восторга поднялась изнутри души и перехватила мое дыхание. Не исключено, что, стесняясь перед самим собой этого сильного реликтового переживания, я вскользь подумал какую-нибудь шутейную банальность вроде “и крестьянки любить умеют”. Наверное, подобное чувство торжествующего умиления испытывали в XIX столетии разночинцы, видя своих подруг, вчерашних уличных женщин, согбенными над купленными им швейными машинками.
Я был всерьез заинтригован и на следующий день, почему-то дождавшись ухода жены, принялся проверять: не ослышался ли? Не ослышался, твою мать, – подпевает, и именно Гульду! На бетховенские фортепьянные концерты в исполнении Гилельса, на Моцарта Юдиной – ноль внимания, а от Гульда она, привереда, мигом голос подает! То-то же, наставлял я себя, и впредь не торопись с обобщениями – ну проститутка, ну оторва оторвой на беглый взгляд, а вот поди ж ты!
И, как все застольные говоруны, я бережно пополнил этой поучительной историей свой запас более или менее обаятельных баек.
А потом прошло несколько лет, и мы переехали из Замоскворечья в другое место. И как-то раз зашел к нам знакомый, меломан не мне чета. Речь вилась вокруг да около музыки и музыкантов. Среди прочего гость живописал и чудачества Гленна Гульда: как в его студии стояло телевизоров по числу телеканалов и каждый агрегат наперебой транслировал свою программу. И еще о том, как непросто давались звукооператорам записи маэстро, потому что он довольно громко мурлыкал исполняемую мелодию себе под нос, в чем, собственно, любой желающий может убедиться, поставив пластинку или диск…
Ну что же, еще одним слащавым чудом стало меньше, “низкие истины” снова взяли свое. И все равно, когда я слушаю партиты Баха, какая-то невзрослая томительная ахинея примешивается к удовольствию от этой музыки. Вот и сейчас я ее заведу.
2006
Памятник
Дядя Сережа выжил из ума и проворно не по летам вскакивает на подножку общей беседы, чтобы навязать ей свой маршрут: былинные времена, когда ложка в сметане стоймя стояла, а на рубль он обедал, и еще хватало на “Беломор” и пиво, бочковое с подогревом и солеными сушками, – двадцать четыре, вру, двадцать две копейки кружка… Теперь – пиши пропало: хозяева в смятенье, гости крадучись расходятся. Я – он и есть, дядя Сережа.
А телефонный номер у нас, дорогие вы мои, был Г9-13-34. Однажды вечером, когда родители ушли в кино, соседская гулянка перехлестнула на наши жилые метры, и Владимир Гаврилыч, в синей майке, черных шароварах и шлепанцах на босу ногу, исполнил на материнском Mulbach’ е с канделябрами фронтовую песню “Катюша”. Повоевать соседу не довелось, потому что Владимир Гаврилыч заблаговременно оттяпал себе указательные пальцы обеих рук, что не помешало ему, бедово взвизгивая, бить по клавишам 9 мая 1958 года. Было страшновато. “Запомни, Сергей, этот день на всю жизнь”, – заклинал он меня, обдавая при насильственном объятье водкой, луком и подмышками. Я и запомнил. Однажды начинающий урка Шурик Баташов зазвал нас, дворовых малолеток, к себе и в назидание “изливал семя” в кастрюлю, как сказано в Писании. Было поучительно. Однажды отец, разгоряченный оттепельным застольем и забыв о коммунальной слышимости, восклицал за полночь, что Сталин – исчадие Ленина. Аж дух захватывало. А ко всему прочему – музыкальная школа, доминантсептаккорд, не к ночи будь помянут, плюс донкихотство внеклассного чтения – Изабелла, как ее, де Круа. Смесь интеллигентского воспитания со штудиями подворотни настраивала будущность лирического героя на двусмысленный лад.
В выходные, весной или теплой осенью, родители складывали в сумку на лямке бутерброды, термос с чаем и бадминтонные ракетки и мы ехали до тогдашней конечной станции Филевской линии метро, а после на автобусе по Рублевскому шоссе. Находили поляну, играли в бадминтон до пятнадцати очков на выбывание. Было отлично. Постанывали под ударами ракетки, жужжал воланчик, отец, широко открыв рот от веселого ожесточения, гасил или брал низкие материнские подачи, а мать передвигалась с обворожительной грацией крупной неспортивной женщины, еще полной жизни. Мы с братом, делая друг другу мелкие пакости, ждали своей очереди.