Теперь – жилплощадь Эллочки-людоедки:
...
Остап прошел в комнату, которая могла быть обставлена только существом с воображением дятла. На стенах висели кинооткрыточки, куколки и тамбовские гобелены.
Если побороть огромную симпатию и сострадание к девочке, которые мастерски внушены нам Набоковым, и встать на точку зрения статистики, Лолита и Эллочка – одного поля ягоды, социально-психологические двойники. Даже такой параметр, как словарный запас, у них соизмерим и на редкость убог: у Лолиты, по подсчетам ее педагогов, он составляет двести сорок два слова, а у Эллочки – тридцать. Обе героини – простодушные и непритязательные выкормыши массовой культуры. Прелестная по молодости лет Лолита и ее более чем ординарная мать – две возрастные ипостаси одного и того же, на взгляд Гумберта Гумберта, характера. Остальное – дело писательского подхода и специфики дарования. Где у Ильфа и Петрова – окарикатуривание человека, у Набокова – очеловечивание карикатуры, а исходный человеческий материал вполне однороден.
Разные характеристические черты Эллочки-людоедки и мадам Грицацуевой, смешанные опытным “провизором” в выверенных пропорциях, поучаствовали в появлении на свет и Лолиты, и Шарлотты Гейз.
Двух вдов – и мадам Грицацуеву, и Шарлотту – авторы оделили громоздкой оперной страстностью. У первой бугры Венеры “походили на маньчжурские сопки и обнаруживали чудесные запасы любви и нежности”. А мать Лолиты, несмотря на лошадиную дозу снотворного, которым украдкой накачал ее Гумберт Гумберт, “от такой простой вещи, как поцелуй в ключицу, <…> проснулась тотчас, свежая и хваткая, как осьминог”.
Обе – беззаветные “душечки” при залетных мужьях. Грицацуева зовет Бендера Сусликом, считает, веря на слово, большой советской шишкой, “обожает и очень боится”; Шарлотта величает своего супруга “божеством и властелином”, держит за писателя, зовет Гумочкой.
Обе, вопреки фактам и очевидности, цепляются до последнего за матримониальную надежду. Вдова безропотно, как собачонка, гоняется по редакционным коридорам за Бендером, а Шарлотта, даже узнав – куда уж ясней! – ужасную правду об истинных причинах женитьбы на ней Гумберта Гумберта, все-таки пишет ему напоследок письмо, в котором строит планы мелодраматического примирения.
Две мещанки – слепые орудия в руках циничных демиургов. Общность абсолютно утилитарного со стороны “спутников жизни” отношения к этим одушевленным средствам для достижения цели навязывает рассказу о Шарлотте и Грицацуевой и общий донельзя издевательский тон. Разумеется, со скидкой на различие литературных задач, решаемых Ильфом и Петровым и Набоковым, поскольку дилогия – сатира с привкусом психологической драмы, а “Лолита” – психологическая драма с примесью сатиры.
И обеих дур в конце концов жалко, как всякое, даже очень пошлое, но обманутое в своем доверии человеческое существо.
Третьестепенные персонажи Набокова также, случается, отмечены “родимыми пятнами” фамильного сходства с обитателями дилогии.
Максимович-“Таксович” (вспомним Козлевича из “Золотого теленка”, тоже таксиста) с сарказмом назван “советником царя”. На диво похожим – и по сути и по форме – образом представляет Остап Бендер собравшимся горе-заговорщикам из “Союза меча и орала” Воробьянинова: “Кто, по-вашему, этот мощный старик? Не говорите, вы не можете этого знать. Это – гигант мысли, отец русской демократии и особа, приближенная к императору”.
Злая пародия на семейную драму, уморительная и жалкая процедура передачи жены с рук на руки – от мужа к любовнику – происходит и в “Золотом теленке”, и в “Лолите” и выдержана примерно в одной тональности. У Ильфа и Петрова счастливый соперник урезонивает брошенного мужа: “Как вам не стыдно, Васисуалий Андреич, – сказал заскучавший Птибурдуков, – даже просто глупо. Ну, подумайте, что вы делаете? На втором году пятилетки…” По существу происходящего и, главное, по неправдоподобному градусу пошлости не уступают этой сцене и обстоятельства разрыва Гумберта Гумберта с первой женой: «…я могу поклясться, что полковник преспокойно советовался со мной по поводу таких вещей, как ее диета, регулы, гардероб и книжки, которые она уже читала или должна была бы прочитать. “Мне кажется, – говорил он, – ей понравится Жан Кристоф – как вы думаете?”
Как видим, Набоков поживился не только характерами дилогии, но и ситуациями – воистину “талантливый автор заимствует, гений – крадет” (Т.-С. Элиот).
И “Золотому теленку”, и “Лолите” предпосланы “вступления” вымышленного, но образцово-показательного педанта, который – Ильфом и Петровым незамедлительно, а Набоковым в отдельной заметке – ставится на место.
Неумелая драка двух немолодых маньяков-соперников, перемежаемая более-менее чинным и не вполне относящимся к делу диалогом, есть и у Набокова, и у Ильфа и Петрова. Имеется в виду сцена убийства Гумбертом Гумбертом Клэра Куильти и возня Воробьянинова и отца Федора из-за стула.
Глумливо-двусмысленные телеграммы, адресованные Бендером Корейко, хорошо накладываются на издевательские каламбурные записи, оставляемые для Гумберта Гумберта Клэром Куильти в регистрационных книгах гостиниц. Есть даже одна запись с черноморским душком: “П. О. Темкин, Одесса, Техас”. Двадцать с гаком лет назад угрожающую бессмыслицу сходного “жанра”, типа юмора”, доставляла подпольному миллионеру почта Черноморска (Одессы): “Грузите апельсины бочках братья Карамазовы”. И все эти злорадные послания целят в болевые точки соперничества, туманно намекают на тайну адресата.
Чтобы впрок нагнать страху на Корейко и приучить его к мысли о близящейся и неизбежной “экспроприации” его нетрудовых сбережений, Паниковский увязывается за ним на улице с криком “Дай миллион!”. А в дождливую ночь на пороге коттеджа, где остановились Гумберт Гумберт и Лолита, появился (или померещился вконец издергавшемуся герою) “человек, державший перед лицом маску, изображающую Чина, гротескного детектива с выдающимся подбородком, приключения которого печатались в комиксах”.
И там и там звучит волнующий мотив рассекречивания и разоблачения, впрочем, ложного – упоминание имени преступного героя в периодической печати, но оба раза по поводу, не имеющему отношения к составу преступления. В “Двенадцати стульях” – это объявление в “Станке” о попадании Бендера под лошадь, а в “Лолите” – свадебное интервью с Гумбертом Гумбертом в соответствующей рубрике местной газеты. Когда же Гумберт, тоскуя по утраченной возлюбленной, поднимает в библиотеке подшивки “Брайсландского вестника” в надежде найти следы невозвратного прошлого, он обнаруживает в разделе светской хроники намек (и не придает ему значения) на давнее и одновременное с ними, Гумбертом и Лолитой, пребывание в отеле “Привал зачарованных охотников” и Клэра Куильти, который, к досаде репортера, отказался фотографироваться. Остап Бендер, повинуясь тому же криминальному рефлексу, в свою очередь потребовал: “Уберите фотографа!”
Это, конечно, “блохи”, мелочи, но я думаю, что “призматическое сознание” Набокова (термин, Набоковым же и выдуманный для объяснения механизма пушкинских заимствований и преломлений) не гребовало мелочами: все могло пригодиться – даже от противного.
Ильфа и Петрова осуждали, и скорее всего справедливо, за Васисуалия Лоханкина – злой шарж на интеллигента, сделанный в самый неподходящий исторический момент: лежачих не бьют. Надежда Мандельштам неспроста окрестила Ильфа и Петрова “молодыми дикарями”. Набоков тоже умел пройтись насчет интеллигенции с ее отзывающими нафталином святынями. Но и Набоков, и интеллигентные рутинеры были товарищами по несчастью – эмигрантский писатель (тогда еще Сирин) сам принадлежал к “лежачим”: это несколько меняло дело.
В 1937 году Набоков “дал сдачи” Ильфу и Петрову, вступился за Лоханкина. Расстановка сил в рассказе “Озеро, облако, башня” примерно такая же, как и в Вороньей слободке: праздный созерцатель и безнаказанное быдло в сознании собственной правоты. И в коммуналке “Золотого теленка”, и на загородной экскурсии “Озера, облака, башни” доходит до рукоприкладства. Но там, где “близнецы” провоцируют читателя на нехорошее веселье, Набоков-Сирин дает знать, что “жалость” – пароль его будущего героя, Джона Шейда, – это и авторское кредо.