К концу 1930-х годов Оппенгеймер был старшим научным сотрудником, профессором и заметной публичной фигурой. Он выступал с речами на политические темы и подписывал общественные воззвания. Его имя мелькало в местной прессе. Сан-Франциско разрывали полярные противоречия. Стачки докеров ожесточили и крайне правых, и крайне левых. Когда начался откат к консерватизму, Оппенгеймер тонко почувствовал, что его политическая деятельность бросает тень — реально или потенциально — на репутацию университета. Весной 1941 года он по секрету сказал коллеге по Калтеху Вилли Фаулеру: «Я могу потерять работу… потому что Калифорнийский университет на следующей неделе начинает расследование радикализма, и, говорят, в комиссию входят отнюдь не джентльмены, и я им не нравлюсь».
«Калифорнийский университет был легкой мишенью, — заметил бывший выпускник Мартин Д. Кеймен. — И Оппенгеймер из-за громких выступлений и активности был на виду. Иногда, встревоженный каким-нибудь событием, он поджимал хвост и на время замолкал. Потом что-нибудь случалось, провоцируя его… и он снова заявлял о себе. То есть никакой последовательности».
Противореча утверждениям Шевалье о коммунистических симпатиях Оппенгеймера в 1940 году, другие его друзья говорили, что он разуверился в Советском Союзе. В 1938 году американская пресса постоянно писала о волне политических репрессий, организованных Сталиным против тысяч мнимых врагов в рядах советской Компартии. «Я читал о показных процессах, хотя и не очень подробно, — писал Роберт в 1954 году, — и ни разу не обнаружил ни одного довода в защиту советской системы». В то время как его друг Шевалье с радостью подписал 28 апреля 1938 года заявление в «Дейли уоркер» в поддержку приговоров, вынесенных на московском процессе троцкистско-бухаринским «предателям», Оппенгеймер никогда не оправдывал смертоносные сталинские чистки.
Летом 1938 года два физика, которые провели в Советском Союзе несколько месяцев, Георг Плачек и Виктор Вайскопф, гостили у Оппенгеймера на ранчо в Нью-Мексико. Они целую неделю вели разговоры о том, что происходило в СССР. «Россия не такая, как ты думаешь», — с ходу заявили они поначалу «скептически настроенному» Оппенгеймеру. Ученые рассказали о деле Алекса Вайсберга, австрийского инженера и коммуниста, которого внезапно арестовали всего лишь за связь с Плачеком и Вайскопфом. «Мы натерпелись страху, — рассказывал Вайскопф. — Начали звонить друзьям, а те говорят, что нас не знают». «Это намного хуже, чем ты можешь себе вообразить, — говорил Вайскопф. — Это — трясина». По наводящим вопросам Оппи можно судить, насколько его расстроило услышанное.
Через шестнадцать лет, в 1954 году, Оппенгеймер объяснил на слушании: «Их рассказ показался мне таким основательным, таким не фанатичным, таким правдивым, что произвел на меня большое впечатление. Он представил Россию, пусть даже на основании их неглубокого опыта, как государство чисток и террора, до нелепости отвратительного управления и многострадального народа».
Тем не менее веских причин для того, чтобы новости о сталинских злоупотреблениях заставили Роберта изменить своим принципам или пересмотреть симпатии американским левым, не было. У Вайскопфа сложилось впечатление, что Оппи «все еще в значительной степени верил в коммунизм». Роберт доверял Вайскопфу. «Он испытывал ко мне глубокую привязанность, — вспоминал Виктор, — что я находил очень трогательным». Роберт понимал, что Вайскопф, австрийский социал-демократ, рассказывал подобные вещи не из неприязни к левым. «Мы оба были предельно убеждены в целесообразности пути, ведущего к социализму».
Тем не менее Вайскопфу показалось, что Оппенгеймер был невероятно потрясен. «Я знаю, что эти беседы произвели на Роберта очень глубокое впечатление, — говорил он. — Конец этой недели стал решающей вехой в его жизни, и он мне об этом сказал. <…> В эти выходные Оппенгеймер начал отворачиваться от Коммунистической партии». Вайскопф не сомневался, что Оппенгеймер «очень отчетливо видел исходящую от Гитлера угрозу. <…> В 1939 году Оппенгеймер был очень далек от коммунистической группы».
Вскоре после разговора с Вайскопфом и Плачеком Оппенгеймер поделился своими тревогами со старой подругой Джин Тэтлок Эдит Арнстейн: «Опье пришел ко мне, потому что ему нужно было выговориться, и он понимал — разговор не скажется на моем к нему добром отношении». Он передал рассказ Вайскопфа об аресте нескольких советских физиков. Ему было трудно в это поверить, но и просто отмахнуться Роберт не мог. «Он был подавлен и возбужден, — писала впоследствии Арнстейн, — и я, пожалуй, теперь понимаю, каково ему было тогда, однако в тот момент я высмеяла его за излишнюю доверчивость».
Осенью друзья Оппенгеймера заметили, что он стал менее словоохотливо выражать свои политические взгляды, хотя политических споров с близкими друзьями он по-прежнему не избегал. «Опье в порядке и передает привет, — писал Феликс Блох И. А. Раби в ноябре 1938 года. — Если честно, я не уверен, что вы его дожали, но, по крайней мере, он перестал громко славить Россию, что само по себе уже прогресс».
Какими бы ни были отношения Роберта с Коммунистической партией, Франклин Рузвельт и «Новый курс» всегда вызывали у него восхищение. Друзья считали его горячим сторонником Рузвельта. Эрнест Лоуренс запомнил, с каким азартом Оппи уговаривал его голосовать за Рузвельта накануне президентских выборов 1940 года. Оппенгеймер не мог поверить, что его друг все еще колеблется. В тот вечер он призывал к избранию Рузвельта на третий срок с такой страстью, что Эрнест наконец пообещал отдать свой голос за ФДР.
Политические взгляды Оппенгеймера продолжали претерпевать изменения — в основном под влиянием катастрофических военных сводок. В конце весны и начале лета 1940 года Оппи был удручен известием о крахе Франции. Летом он встретился с Хансом Бете на конференции Американского физического общества в Сиэтле. Бете симпатизировал политическим наклонностям Оппенгеймера и был потрясен «прекрасной, убедительной речью» друга о том, что захват Парижа нацистами представлял собой угрозу всей западной цивилизации. «Мы должны защитить западные ценности от нацизма, — говорил Оппенгеймер. — Но из-за пакта Молотова — Риббентропа мы больше не можем полагаться на коммунистов». Несколькими годами позже Ханс Бете сказал историку физики Джереми Бернстейну: «Он симпатизировал крайним левым в основном, как я думаю, по гуманитарным соображениям. Гитлеровско-сталинский пакт сбил с толку многих людей, питавших симпатии к коммунизму, побудив их скептически относиться к идее войны с Германией до тех пор, пока нацисты не вторглись в 1941 году в Россию. Оппенгеймер был под таким сильным впечатлением от падения Франции [которое произошло за год до нападения Германии на Россию], что оно вытеснило в его голове все остальное».
В воскресенье 22 июня 1941 года чета Шевалье и Оппенгеймер, возвращаясь на машине с пикника на пляже, услышали из радионовостей о нападении фашистской Германии на Советский Союз. Шевалье запомнил слова Оппи о том, что Гитлер совершил большой промах. Выступив против Советского Союза, Гитлер «одним махом развеял опасное заблуждение, распространенное в либеральных и политических кругах, что фашизм и коммунизм якобы две различные версии одной и той же тоталитарной идеологии». Теперь западные демократии по всему миру должны приветствовать коммунистов как своих союзников. Оба считали, что такое положение вещей давным-давно назрело.
Седьмого декабря 1941 года Япония атаковала Перл-Харбор, и война вдруг пришла в Америку. «Наша маленькая группа в Беркли, — вспоминал Шевалье, — волей-неволей отражала перемену настроений в стране». По его словам, «группа продолжала нерегулярные встречи», однако Оппенгеймер редко в них участвовал из-за постоянных разъездов. «Когда мы встречались, — писал Шевалье, — то дело в основном ограничивалось обсуждением хода войны и событий на домашнем фронте».