— Ну, теперь это не от вашей воли зависит, иметь или не иметь.— Слуцкер вытащил из-под воротника побольше шарфа, втянул голову в плечи и спрятал в шарф подбородок, перехваченный снизу тесемками шапки. Пальто у него было простое, невидное, с серым каракулевым воротничком, а шапка пыжиковая, большая, богатая. — Уж как хотите, а придется теперь ждать.
Молчание настало как бы само собою, — нужно было расходиться, невозможно было стоять на таком морозе да еще разговаривать…
Евлампьев пошел было не очень скоро, но уже через минуту почувствовал, что заколевает, и прибавил шагу, побежал почти, загоняя себя до одышечного жара. Та холодная тонкая игла, что прошила его давеча в будке, эдак легонечко, слабенько пошевеливаясь в груди, то и дело давала и давала о себе знать, н, когда ощушал ее, еше и еще прибавлял шагу, чтобы все исчезло, растворилось бы, как металл в царской водке, в этой бешеной ходьбе, чтобы не осталось ни о чем думать, кроме как о дыхании…
❋❋❋
Ночью Евлампьев с Машей проснулись от звонка в дверь.
Евлампьев сел на диване, одурело вслушиваясь в наставшую, как он вскочил, тишину, не понимая, был ли этот звонок на самом деле или только приснился ему, но Маша на кровати в другом конце комнаты, за мохнато топорщившимися еловыми лапами, тоже привстала, приподнявшись на локте, и смотрела, белея в темноте рубашкой, в его сторону.
— Что, звонят?! — спросила она испуганно.
— Да вроде, — уверясь, что это ему не приснилось, отозвался Евлампьев, нашаривая ногой тапки.
Он вышел в коридор, включил в прихожей свет и, подойдя к двери, прислушался. Там, с другой стороны ее, все было тихо, ни малейшего звука.
— Что? — все тем же испуганным голосом спросила за спиной Маша.
Она встала, вышла из комнаты и стояла в коридоре, шурясь от света.
Евлампьев недоуменно пожал плечами: да ничего вроде.
И тут же звонок над дверью взорвался оглушительной дребезжащей трелью.
— Кто там? — спросил Евлампьев, когда звонок стих.
— Я это, — как-то скороговорчато и невнятно ответили из-за двери.
— Кто «я»? — переспросил Евлампьев.
— Да я, папа, Ермак, — сказали из-за двери.Что ты, не узнаешь, что ли?
Евлампьев узнал.
Он оглянулся на Машу — узнала ли она? — она узнала, но не поверила себе и оторопело, с растерянно расширившимися глазами спросила:
— Рома?
Евлампьев сбросил цепочку, крутанул щеколду замка, одного, другого, и растворил дверь.
— Привет, — сказал Ермолай, поднимая с лестничного цементного пола чемодан и ступая через порог. — Можно, нет?
Глаза его старательно избегали быть увиденными.
Евлампьев захлопнул дверь, снова закрыл замки и заложил цепочку.
— Что случилось? — все еще оторопелым, но больше уже тревожным голосом спросила Маша.
Ермолай не ответил. Он поставил чемодан, медленно стащил с головы шапку, встряхнул ее, словно на нее нападал снег, бросил на полок вешалки и сказал врастяжку, по-прежнему ни на кого не глядя, непонятно — то ли всерьез, то ли усмехаясь:
— Хор-оша мадам! А шо-орох!..
— Что ты говоришь такое? — Маша глянула на Евлампьева, как бы требуя этим свонм взглядом его помощи. — Какая мадам?
Она уже привыкла к свету и почти не щурилась,
Евлампьев понял.
— Слева направо, справа налево? — сказал он, поднимая чемодан и переставляя его в коридор, чтобы в прихожей стало свободней.
— Именно! — Ермолай с опушенной головой, не снимая перчаток, начал медленно проталкивать пуговицы на полушубке в петли. — Еще хочешь? — И не стал дожидаться никакого ответа: — Дорого, а, казака огород? Слева направо, справа налево… Дорог, мадам, город! А ропот топора? А брак краба? А норов ворона? А норов ко-олок ворона!..
— Что, она тебя выгнала, ты здесь среди ночи огород городишь? — уже сердясь и все не понимая, что за бессмыслицу он несет, спросила Маша.
Ермолай поднял голову и посмотрел на нее. Потом повернулся и посмотрел на Евлампьева. Глаза у него, увидел Евлампьев, были сумрачно-усталы и несчастны.
— Это у меня добрая такая традиция! — принимаясь стряхивать с себя полушубок, сказал он, и опять было непонятно, то ли он усмехается, то ли вполне серьезен.Вваливаться к вам перед праздниками… Пускаете, нет?
— Ну конечно, о чем разговор, сын, — торопливо, боясь, как бы Маша не сказала сейчас чего-нибудь неподходящего, проговорил Евлампьев.
Ермолай был совершенно трезв, от него не исходило никакого запаха, только ясный, свежий запах принесенного с собой мороза.
Маша шумно, демонстративно вздохнула.
— Будешь спать?
— Да желательно бы, — не меняя тона, отозвался Ермолай. Прощелкал застежками сапог, распрямился и добавил: — Ночь все-таки.
— Вот именно, — сказала Маша и позвала Евлампьева: — Расставь раскладушку.
Раскладушка хранилась в комнате под диваном.
Маша вошла в комнату следом за Евлампьевым, включила свет, с маху открыла шифоньер и, бормоча себе что-то под нос, стала доставать с полки чистое белье для Ермолая. Евлампьев вытащил раскладушку, поднялся с коленей и, подойдя к Маше, прошептал на ухо, чтобы до Ермолая ничего не донеслось:
— Не надо с ним сейчас так. Ты же видишь — он как побитый.
— Ой, да ну а что он!..— в сердцах отмахнулась Маша, раздергивая перед собой простыню и осматривая ее. — Слова сказать нормально не может. Мадам да огород…
— А ты не понимаешь — почему?
— Понимаю. Но не люблю я, когда дурака валяют. Скажи нормально: выгнала, и все…
— А тебе это без слов непонятно?
Машу проняло. Она взглянула на него и снова отвернулась к полкам, но по тому, как она взглянула, он понял, что она смягчилась.
— Иди расставляй,— сказала она. Ермолай сидел на кухне у стола, обхватив голову руками. Евлампьев опустил раскладушку на пол, Ермолай услышал, вскочил, громыхнув табуреткой, и потянулся к раскладушке.
— Давай, пап, я сам. Вы ложитесь.
Евлампьев сказал Маше первое, что пришло в голову, — «как побитый», но именно это сравнение, увидел он сейчас, к Ермолаю больше всего и подходит.
— А у нас вон елка, — улыбаясь, сказал он. — Посмотри, в комнате вон.
— Посмотрю, пап, посмотрю,— абсолютно безучастно ответил Ермолай. — Я сам все, ложитесь. Прости, что разбудил вас…
— Да ну ничего, ничего, что ж…— Евлампьев непроизвольно глянул на будильник на буфете. Будильник показывал без десяти минут три.
Потом, в комнате, когда уже закрыли дверь и погасили свет, Маша села к нему на диван, посидела какое-то время молча, со сложенными между коленями в провисший подол рубашки руками, и спросила:
— Что, думаешь, совсем она его?
Совсем ли?.. Кабы что-нибудь можно было понять у Ермолая… Хороша мадам! А шорох!..
— Да вроде… с чемоданом, видишь, — сказал он.
— Хоть бы уж совсем, — вздохнула Маша. — Жуткая какая-то стервища.
Евлампьсв не ответил. Что тут можно было ответить?
За тюлевой занавеской, оглушительно в ночной темени, что-то хрустнуло и обвалилось с сухим долгим треском — видимо, откололся перекаленный морозом и упал внутри рамы кусок замазки.
— Ладно, Маш, не сиди, давай спать, — сказал Евлампьев, дотягиваясь до ее руки и похлопывая по ней. — Выспаться нынче нужно. Новый год завтра…
Ермолай, когда они поднялись, был уже на ногах.
Раскладушка была собрана, прислонена к буфету, матрас и одеяло свернуты и сложены на табуретке, а сам он, одетый, и не по-домашнему даже в пиджаке, сидел у стола, точно так же, как нынче ночью, обхватив руками голову.
Ночью, после того как легли, Евлампьев с Машей проворочались, не засыпая и мешая друг другу, часов до пяти, и сейчас стояло уже позднее утро, и, несмотря на затянутые наледью окна, в квартире было совсем светло.
— Доброе утро, сын, — сказал Евлампьев.
Ермолай медленно отнял руки от головы, повернулся, посмотрел протяжным, будто не вполне расслышал, что произнес отец, взглядом и наконец отозвался:
— Ага. Доброе утро. Разбудил я вас ночью тут…
Все было между ними неестественно, напряженно, не открыто — будто между врагами, принужденными обстоятельствами быть друзьями. Это надо же!..