— А мы вот товарища, — словно ему все-таки ответили и можно теперь поделиться своим, сказал мужчина. — Сорок один годок, в самом, считай, соку, а вот несем. И каб болезнь — ладно б, а то сам… В петлю залез.
Он замолчал, плывуще глядя на них и шумно дыша, теперь, после того, что он рассказал, было невозможно не ответить ему, хоть одним словом, хоть бессмыслицей какой-нибудь, и Евлампьев, словно именно к нему обращался мужчина прежде всего, пробормотал:
— Да… конечно…
— Слесарь какой был, — тут же отозвался на его участие мужчина, — золото — не руки! Вместе ж в бригаде, семь лет вместе, мне ль не знать? Утром в общаге встают на смену, дергают кабинку — закрыто, потом уже уборщица заподозрила, взломали, а он висит на трубе.
— Понятио,- проговорил Вильников с резкостью.
— Чего понятно, ничего не понятно, — сказал мужчина. — С бабой он пять лет как разошелся, комнату скоро обещали… чего тут понятно?!
— Пономарев! — озликнула ео женщина с венком.
Он оглянулся, женщина зовуще махнула ему рукой, и он, с прежнею медлительностью, пошел к ней.
— Вон и дочери идут, — сказал Вильников.
Дочери Матусевича крутились уже между крайними могилами, старшая вела младшую за руку, словно та была совсем маленькой и без помощи не нашла бы дороги. За ними, в резиновых сапогах, в расхлюстаниной до самого пояса рубахе с подвернутымн рукавами, шагал могильщик — молодой, не старше Ермолая, лет двадцати восьми, парень с густой русой бородой во все лицо.
— Садимся, товарищи! — разведя руки в стороны и собирающе помахав ими, скомандовал Канашев.
— Все, кончено дело. Идемте, — позвал Вильников Евлампьева со Слуцкером.
Хлопчатников распрощался с вдовой и быстро пошел им навстречу, к своей машине.
— До свидания, Емельян, — торопливо, на ходу пожал он руку Евлампьеву.По грустному поводу встретились…
Дочери Матусевича выбрались на дорогу, и могильщик, вынужденный до того тащиться за ними, резко прибавил шагу и, идя к стоявшей процессии, молча, обеими руками подавал ей знак: да сюда, сюда, ну что стоите! Расхлюстанная его рубаха от скорого шага пузырилась у него на боках двумя парусами.
Металлически хрустнула за спиной, открывшись, дверца «Волги» и спустя мгновение захлопнулась.
Семья Матусевича ехала сюда на катафалке, сейчас все они сели в автобус, в катафалк вообще не сел никто, мест в автобусе не хватило, и многим пришлось стоять.
— Емельян Аристархыч! — позвал Евлампьева со своего места Молочаев, показывая рукой, что уступает ему.
Это означало с его стороны как бы приглашение к примирению. Евлампьев устал, его разморило на солнце в надетом для строгости пиджаке, и он предпочел бы сидеть, но принять предложение Молочаева значило, в свою очередь, как бы, что он прощает его, забывает все случившееся между ними, и он отрицательно помахал рукой: нет, благодарю. Молочаев сидел через два сиденья от него, и его отказ вполне мог сойти и просто за нежелание пробираться так далеко.
Приехавшая процессия, возглавляемая могильщиком, заворачивала с дороги на тропку между могилами, гроб несли по-прежнему на плечах и так его и не открыли.
Все в автобусе, повернув головы, смотрели вслед процессии, не смотрели только жена и старшая дочь с сыном. Младшая смотрела, и на сонном пухлом лице ее с приоткрытым ртом было любопытство.
Шофер сомкнул створки дверей, включил мотор, дал ему немного поработать и стал разворачиваться. Промелькнула в окне хлопчатниковская «Волга», тоже разворачивавшаяся, но, когда наконец вырулили на прямую, ее уже не было рядом, срываемое ее колесами облачко пыли вилось далеко впереди и скоро исчезло за буйной кладбищенской зеленью.
Автобус приехал обратно к дому Матусевича. Сын заранее пробрался к двери и, когда автобус остановился, громко пригласил вссх подняться в квартиру, помянуть отца за столом.
— Что, Емельян, пойдем посидим? — сказал Вильников, останавливая Евлампьева, когда он сошел вниз. — Надо помянуть. Все-таки товарищ наш.
— Оно так. Но с другой стороны…— У Евлампьева было неясное, смутное ощущение чего-то нехорошего, стыдного в том, как они придут в квартиру Матусевнча, будут сидеть, есть, говорить о всякой разности, старательно стараясь ие упоминать имени самого Матусевича, а его жена с дочерями будут подавать им, подносить, уносить — будто в благодарность за оказанную помощь.— С другой-то стороны, Петр, что за поминание… если б мы сами собрались, а то на готовое… нужны мы сейчас там, семье его? Только, по-моему, обременять их.
— Да ну все равно ж пойдут все. Такой уж обычай. Чего тут мудрствовать?
— Ну да, обычай… конечно. То-то и оно…
— То-то, то-то, — подхватил Вильников, похлопывая его по руке своей крепкой мохнатой лапой. — Нам с тобой, кстати, поговорить надо. На тему госпремин. Вот и поговорим.
— А что о ней говорить?
— Что, Емельян!.. О том и поговорить — о премии. Список-то какой будет, знаешь? И тогдашний директор завода туда войдет, и главинж, и Максименко, что только мешал нам, но зато мы в его отделе работали… Да из научного института человек пять. Много примажется. Пойдет потом по списку красный карандаш гулять, — надо наметить для рекомендаций Хлопчатникову, кого в первую очередь.
«Мертвому — мертвое, живым — живое, — конечно…подумалось Евлампьеву с облегчаюшей лушу горечью.И нельзя живых упрекать за это, так и должно…»
Вслух он не успел ничего ответить — подошел Канашев, протянул руку для пожатия, и Евлампьеву пришлось протянуть свою.
— Молодец, Емельян, — глубоким горестным и проникновенным голосом сказал Канашев. — Хорошо поработал, спасибо тебе. Сердечная тебе благодарность. И от семьи тоже.
И пока он говорил, Евлампьев понял: нет, после этой благодарности теперь точно не пойдет, не сможет заставить себя, теперь уж точно будет сидеть и чувствовать, что ему отдают долг за его хлопоты и он вот его как само собой разумеющееся принимает.
— Ладно, Александр, — сказал он,что об этом… Какая тут благодарность? Странно даже.
— Ну почему! — раскатисто проговорил Канашев.
— У Емельяна, Александр, свои взгляды, — сказал Вильников, беря их обоих за плечи и подталкивая в сторону подъездной двери.Причем такие, что надо их уважать.
— Всегда уважал!
— Вот что, Петр. Вот что, Александр.Евлампьеву было неловко от этого разговора о нем прямо при нем же. — Вы идите, я все-таки не пойду.
— Н-да? — с протяжностью спросил Вильников. — Ну смотри.
Подал ему руку, подержал руку Евлампьева в своей и отпустил.
— Смотри!..
— Всего доброго самого, Емельян Аристархович,назвал на прощание Евлампьева по имени-отчеству Канашев.— Не пропадай с концом. Объявляйся время от времени.
Они с Вильниковым скрылись в подъезде, и Евлампьев остался один. Никого из провожавших уже не было на улице, все ушли, и не было ни жены Матусевича, ни дочерей, ни сына. Только оркестранты, оставлявшие в автобусе свои инструменты, ходили там внутри от окна к окну, помогали шоферу, также собиравшемуся за стол, закрывать их.
Евлампьев снял измучивший его пиджак, повесил на руку и пошел влоль дома на улицу.
На углу, чуть зайдя за торец, его поджидал Слуцкер. — Юрий Соломонович? — удивился Евлампьев. — Да увидел вот, — сказал Слуцкер, — вроде вы собирастссь уходить, решил подождать.
— Ага, понятно… Вы, значит, тоже не остались.
Слуцкер искоса глянул на него.
— Мне, знасте, неудобно, Емельян Аристархович. Вель я сго не знал совершенно. Два лишь эти месяца,
что он работал… несколько раз поздоровались да попрощались. А вы-то почему?
— Да понимаете, Юрий Соломонович… — Вильникову Евлампьев отвечал по необходимости, отделывался от него, Слуцкеру, он почувствовал, коли разговор снова зашел об этом, хочется ему выложиться до дна. — Понимаете ли, Юрий Соломонович… там у них смерть, у них, понимаете, не у нас. Нас всех она лишь краешком задевает, кого больше, кого меньше, а все равно краешком. Им бы сейчас в одиночестве своей семьи остаться, у них сил ни на что нет, а мы тут вваливаемся: корми нас, поминать будем!