— Простите, — перебил он ее, я тут недослышал, повторите, что вы хотите, чтобы я сделал?
Дочь Коростылева просила Евлампьева прийти сейчас к ее отцу. Она понимает, что, может быть, не вовремя, может быть, даже трудно прямо сейчас, но она очень просит, потому что так просит отец, а он вообще не из тех людей, чтобы просить без какой-то действительно насущной надобности, он болен, давно уже и безнадежно, и видимо, скоро уже конец, и вот он попросил ее попросить его, именно сейчас, прямо вот, что-то ему нужно о чем-то с Евлампьевым поговорить, о чем-то очень важном…
— Со мной? — удивился Евлампьев. — Простите, но вы не путаете? Вы знасте, мы ведь с ним никогда не были близки… может, кто-то другой ему нужен?
— Нет, вы, — сказала женщина, — ничего я не путаю. Он давно с вами хотел, сегодня вот решился.
— Решился? — бессмысленно повторил Евлампьсв. Его водило из стороны в сторону, во рту стоял отвратительный вкус перегоревшей водки. — Может быть, завтра, а? — спросил он.Я что-то так себя плохо чувствую…
Женщина помолчала.
— Мы от вас совсем недалеко… пять минут, не больше, — заговорила она наконец снова. Голос у нее был умоляюще-просительный. Я боюсь. что завтра отец… Очень вас прошу!
Евлампьев прислонился к стенке и закрыл глаза.
— Ладно, — сказал он с закрытыми глазами. Подойду… Через полчасика если, хорошо? Где вы, говорите, живете?
Он записал адрес на газетном поле, положил трубку и побрел в ванную умываться. Коростылев… очень ему нужен, Коростылеву… странно!
Он походил по квартире туда-сюда, заварил чаю, выпил — и вроде стало получше, ничего, взбодрился, только вот вкус этого перегара во рту…
Маша должна была скоро вернуться, но он решил не дожидаться ее — она бы, наверно, стала запрещать ему выходить на улицу, — написал ей записку, оставил ее на столе на кухне, оделся и спустился на улицу
Из дому ему почему-то казалось, что уже грянул морозец, схватил хрустким ледком натекшие лужи, но нет — ночь еще не осилила дня, еще даже потенькивала капель, и в воздухе стоял пьянящий запах талой воды. Асфальт на месте будущей траншеи был расковырян, рваные куски его черно лежали на утоптанном снегу, был по всей ленте вскрытой земли насыпан и торф, только не подожжен еще, — собирались, видимо, чтобы не прогорел раньше времени, поджечь ближе к ночи.
Коростылев жил и в самом деле недалеко, пять минут действительно, — но, пока шел до него, проветрился, и в голове окончательно прояснело.
Дверь Евлампьеву открыла Елениных лет женщина, с хорошим таким, открытым лицом, с ясными серыми глазами, — ему всегда нравились подобные лица, тянуло к людям с ними, хотелось довериться этим людям, сделать для них что-нибудь…
— Это я звонила, — сказала женшина.— Лена меня зовут, я, простите, не представилась.
— Елена? — почему-то поражаясь этому совпадению, спросил Евлампьев.
— Елена, Лена, — подтвердила женщина.
Елена… Смотри-ка ты, совпадение какое. И одного примерно возраста… Модное было в те годы имя.
Квартира у Коростылева была двухкомнатная, небольшая, но старой еще, дохрушевской постройки, с высокими потолками, длинным, широким коридором, и оттого казалась просторной.
Евлампьев ожидал увидеть его в постели, но Коростылев сидел в кресле под торшером у маленького треугольного журнального столика, какие продавались в конце пятидесятых — начале шестидесятых, на столе перед ним лежала стопка ярких тонких журналов «Техника — молодежи».
— Привет, Емельян,— сказал он со своего места, улыбаясь ему той своей обычной улыбкой, в которой было будто некое знание тайныя тайных жизни, коим, однако, он не имел права ни с кем поделиться, а так лишь вот, этой улыбкой, мог намекнуть на него. — Извини, что сижу, не встречаю тебя, мне это нелегко сейчас.
— Да ну господи, господи…— пробормотал Евлампьев, торопливо идя к нему, подошел, протянул руку, и Коростылев, медленно подхватив за запястье свою правую руку левой, чуть-чуть вытянул ее вперед. Пожатие его оказалось не вялым, еле ошутимым, как тогда, летом, на лестнице в заволской поликлинике, а его просто не оказалось: вложил свою руку в евлампьевскую, Евлампьев отпустил, и он убрал ее, опустил на колени.
— Садись вон напротив, — сказал он Евлампьеву.
Евлампьев сел в кресло с другой стороны журнального столика, с испугом, тшательно ошупывая взглядом Коростылева, не понимая, что же с ним случилось, что за болезнь, пуще всего изумляясь перемене в сго облике. Коростылев, сколько он помнил, как начал, в сороковые еще, носить свою остроклинную, профессорскую, говорили в те годы, бородку, так всегда и носил ее, не меняя формы, сейчас он просто не брился и зарос лохматой, клочками топорщившейся, совершенно седой бородой до самых глаз. И какая-то войлочная чеплашка, в грузинских фильмах видел такие, сидела у него на голове и, тесно, округло охватывая череп, как бы оказываясь частью его, придавала лицу некое аскетическое, отрешенное уже от всего земного выражение.
За спиной, услышал Евлампьев, хлопнула, закрытая дочерью Коростылева, комнатная дверь.
— Что, — спросил Коростылев, продолжая улыбаться, — смотришь, так ли все в самом деле, как сообщили, скоро ли умру? Скоро, — не давая Евлампьеву запротестовать, сказал он, подхватил правую руку левой, дотянулся до чеплашки и снял ее, выставив вперед голову.— Смотри!
Тихий, темный ужас на мгновение объял Евлампьева: лысина у Коростылева была как гофрированная, словно бы какая-то округлая стиральная доска была — вся собрана морщинами.
Коростылев медленным, будто осторожным движением надел чеплашку и так же медленно отвалился на спинку кресла. Он уже не улыбался.
— Это называется БАС. Слышал когда-нибудь о такой болезни?
— Нет, — едва разлепил губы Евлампьев. Он еще не мог прийти в себя.
— БАС, — повторил Коростылев.Аббревиатура такая. Боковой ампотрофический склероз. Хроническое заболевание нервной системы, от сорока лет и выше. У мужчин встречается несколько чаще, причина заболевания неизвестна. Радикальных мегодов лечения нет. — Говорить Коростылеву было трудно — мешала одышка, и, говоря, он делал частые мелкие паузы. — Мыщцы у меня, Емельян, чахнут. Началось с рук, на ноги перекинулось… два уже месяца без посторонней помощи ходить не могу, теперь и с головой — видел что? Одышка, видишь? Оттого и помру — легкие откажут. Может, язык скоро заплетаться начнет…
Он умолк и, опустив глаза себе на колени, мелко пошевелил, будто подергал, пальцами.
Евлампьев сидел молча и ждал.
Коростылев подиял глаза.
— За международной жизнью-то следишь?
— Слежу.
— Вот и я. Ох, войной бы обнесло! Тольке о том и думаю. Мы с тобой что, мы пожили… плохо, может, да все-таки… а внуки вот наши… Как тебе кажется, плохо, нет, прожили? По-честному вот — думал ведь, наверно, об этом — как кажется?
Он явно ходил все вокруг да около, не решаясь заговорить о том главном, из-за чего позвал Евлампьева. Плохо прожили жизнь или нет… Поди-ка ответь. Без ошибок не бывает жизни, а значит, уже не ответишь, что хорошо…
— По-моему, Авдей, — сказал Евлампьев, — это не тот вопрос. Как-то он… нечестно, что ли, выглядит. Потому хотя бы, что мы се прожили… А жизнь уже сама по себе хороша. С нормами какими-то соотносить надо, сравнить: как бы вот мог, а ты по-иному… только тогда. А так просто, вообще… Мы вот ее прожили, а другие за край лишь и успели ухватиться. Ухватились, а она у них под руками и обломись. Какие годы-то были.
Глаза Коростылева глядели на него с мукой рсшимости.
— А у тебя брата-то вот, что в тридцать девятом взяли, реабилитировали? — спросил он совершенно неожиданное — как ударил Евлампьева под дых.
— Да… — протянул Евлампьев, оправившись от первой оторопи.— Реабилитировали А что?
— Нет, о брате так просто. Из любопытства.
— А откуда ты знасшь о брате?
— Ну, как не знать. Он же все-таки секретарем райкома у нас был.
— А, ну да…— снова протянул Евлампьев.
И увидел, как Коростылев пытается сцепить на коленях пальцы рук, проталкивает их один между другим, пальцы трясутся, и ничего у него не получается.