Галина Литвинова
Кулак
Каждый человек есть вселенная, которая с ним родилась и с ним умирает; под каждым надгробным камнем погребена целая всемирная история.
‒ Генрих Гейне
Предисловие
Кто я? Как много стало сейчас Иванов, родства не помнящих… Как все разобщеннее мы становимся и отдаляемся друг от друга: родственные связи становятся с каждым поколением все более размытыми. Где они ‒ наши корни? Откуда во мне с детства эта настороженность к миру? Этот страх перед неизвестностью… И где-то на интуитивном уровне распознавание опасности при первом быстром взгляде на человека. А эта раздражающая черта деликатности, которую многие воспринимают как слабость?..
Сохранились еще кое-где семейные кланы, поколения которых веками жили и живут в одном месте. У них общий язык, свои традиции и память о предках до седьмого колена. Но как понять, кто ты, если твои прародители были разбросаны по всему свету: переселялись, ссылались, терялись…
Откуда в одних укоренённая черта угодничества и низкопоклонства, а у других вечная потребность поиска истины, внутренний протест и вечные сомнения? Откуда это анахроничное самопожертвование в угоду тех, кто этого совсем не заслуживает? Принимая твои жертвы, как должное, они, в конце концов, втаптывают тебя в грязь при каждом удобном случае.
И эта вечная привычка не жить, а выживать?.. И не хватает честолюбия; и слишком занижена самооценка; и нет стремления выделиться.
А, может, первопричина в том, что в нас ‒ уже далеких потомках «врагов народа» ‒ до сих пор бродит в венах кровь, отравленная страхами потерь и унижений? Потому так и осталось в подсознании на генном уровне: иметь много ‒ опасно; быть открытым ‒ пагубно; выделяться в массе ‒ чревато!.. Будешь выделяться, ‒ заметят, отнимут, накажут… Эту невеселую истину 30-х годов мои предки надежно усвоили!
Кто он ‒ мой дед с материнской линии, которого я почти не помню? Конечно, в моем генетическом коде много чего намешано. Но мне особенно интересна судьба Федора Спиридоновича Шергина. Я рассматриваю старые немногочисленные черно-белые фотографии юного, зрелого и старого человека и понимаю, как мы на него похожи: я и мои сыновья.
Сколько мне тогда было? Года четыре, наверное… Темный бревенчатый дом, седой коренастый старик с окладистой бородой, сухонькая громкоголосая бабушка и комната, в которой стоят бочки с медом и огромная емкость с каким-то агрегатом наверху. Скорее всего, это была медогонка.
Дедушка сидит на низенькой скамейке и срезает с пчелиных рамок медовые соты. Мы с братом стоим рядом: у каждого в руках солнечный липкий кубик, переполненный прозрачным ароматным эликсиром. Пока я раздумываю, что с этим делать, Минька уже жует мед вместе с воском и пытается проглотить. Хорошо, что мама вовремя замечает и объясняет, как это едят. Городскими мы были детьми, и мед раньше видели только в банках. А к дедушке с бабушкой приехали в гости.
Запомнилась чистая горница с деревянными некрашеными полами, застеленными домоткаными полосатыми ковриками, и большой ткацкий станок с незаконченной яркой дорожкой. Я разглядываю это странное сооружение, а бабушка усаживается на табуретку и показывает, как станок работает. В одной руке у нее дощечка, с накрученными на нее узкими ленточками из ткани… Я, конечно, тогда мало что поняла. Но очень понравился сам процесс. Под бабушкиными проворными руками дорожка становилась все длиннее и длиннее; светлые полоски перемежались с пестренькими, однотонными, яркими, цветастыми. Словом, это было удивительно!
Потом я заметила на столе рядом со стопкой выстиранного белья большую скалку. Дома у нас хранилась похожая, но не такая огромная, как эта. Непонятно было, зачем скалка лежит рядом с бельем. Но еще более странным показался старый деревянный ребристый брусок с ручкой, притулившийся к скалке. В ответ на мои расспросы мама позвала бабушку. Та взяла выстиранное льняное полотенце, намотала его на скалку, затем взяла рубель (так, оказывается, назывался этот непонятный брусок) и положила его поперек скалки ребристой стороной вниз. И несколько раз прокатила этой деревяшкой по скалке. Я завороженно следила за всеми этими манипуляциями. Даже сама захотела попробовать, но и рубель оказался слишком тяжел, да и силенок нажимать на него явно не хватало.
Уже в 70-х годах я увидела такой рубель в музее. Экскурсовод поведала, что такой способ глажки был до 30-х годов. Позвольте усомниться!.. В гостях-то мы были в августе 1957 года.
Совсем рядом с дедушкиным домом текла необыкновенно извилистая быстрая речка. Помню, что проснувшись рано утром, я спустилась по пологой песчаной дорожке к берегу и завороженно смотрела на прозрачную, бурлящую у валунов воду. Она была настолько прозрачной, что на дне, покрытом разномастными камнями, сосновыми иглами и веточками, можно было разглядеть цветные вкрапления на мелких камушках. Между камней суетились юркие рыбешки. В солнечных лучах их серебристые спинки отсвечивали зеркальными бликами. А на другом берегу за грудой наваленных камней темной стеной отражались в воде вершины огромных елей. Возможно, что все это мне только представлялось огромным: в детстве и деревья кажутся больше, и реки глубже, и цвета ярче…
Года через два ‒ уже во Льгове ‒ в канун Нового года, когда мы копошились с братом в недолговечном снегу возле дома, отец на санках привез тяжелую железную посудину с крышкой и нечто, укутанное в яркое полосатое полотно. В посудине был мед: белоснежный, засахарившийся, с застрявшей в нем старой алюминиевой ложкой. А в цветистом свертке оказалась большая стеклянная бутыль с узким горлышком, тоже наполненная белым устоявшимся медом, и письмо. Я тогда еще подумала: «Как же мы будем доставать мед из такого маленького горлышка?» Но когда родители прочитали письмо, отец оделся, подхватил бутыль подмышку и ушел. А полотно оказалось новеньким ярким длинным половичком, сотканным бабушкой на том самом самодельном ткацком станке. Мама тогда сказала, что эти гостинцы приехали от бабушки на поезде.
Вот и все мои детские воспоминания. Деда я больше никогда не видела. Он скончался через три месяца после нашего отъезда. Не существовало тогда в обиходе слова «инфаркт».
‒ Разрыв сердца! ‒ так называли простые советские граждане этот смертельный приступ. Разрыв сердца!.. Сколько страданий и лишений пришлось пережить Федору Спиридоновичу! А вместе с ним его жене и детям.
Глава 1
Двинская земля ‒ поморье
Двинская земля, Заволочье: так называли Поморье древние славяне. Чудь и печера, ямь и угра, мордва и меря: они первыми внесли генетический вклад в антропологический поморский тип. Позже подмешали своей кровушки славяне да норвежцы-викинги. Так и получился некий славяно-финно-угорский альянс: поморы.
Поморы, москвичи, туляки, сибиряки ‒ данные этнонимы происходят от названия местностей, где эти люди проживают (проживали). Так что поморы стали так называться из-за территории Поморских берегов, а, точнее, ‒ побережья Белого и Баренцева морей.
Одним словом, поморы ‒ потомки древнейших русских поселенцев, которые с XII века начали осваивать побережье Белого моря. Их можно отнести к субэтносу русского народа, общине, сословию со своими правилами жизни, традициями и религией. Подобными субэтносами являются, например, казаки и старообрядцы. Поморы ‒ это, как казаки среди русских или нагайбаки среди татар. В общем, поморы, как бы, народ в народе со своей самобытностью и укладом.
Поскольку чаще всего фамилии происходили от прозвищ, то самого древнего нашего предка, очевидно, звали Шерга, что на северорусском диалекте означает стружки или сор. Скорее всего, был тот Шерга древесных дел умельцем: плотником, корабельным мастером, судостроителем…
Хотя, быть может, все дело в славянских суевериях: такие неприглядные прозвища давали своим отпрыскам родители, дабы запутать злые силы. Чего стоят древнерусские обманные имена: Дурыня и Злоба, Гнида, Грязнуша или Бреха! Возможно, назвав ребенка Шергой, родители были уверены, что нечистая сила вряд ли обратит внимание на какие-то «опилки»… Дальше известная история: на рубеже XVI-XVII веков к прозвищам добавились суффиксы «ов», «ев», «ин». Так и стали наши предки Шергиными.