– По математическому, вероятно, – отвечал Павел.
Николай Силыч усмехнулся.
– Зачем?.. На кой черт? Чтобы в учителя прислали; а там продержат двадцать пять лет в одной шкуре, да и выгонят – не годишься!.. Потому ты таблицу умножения знаешь, а мы на место тебя пришлем нового, молодого, который таблицы умножения не знает!"
Итак, напутствуемый мизантропически настроенным малороссом, Алексей отбыл в отцовское гнездо, дабы проститься с родными перед новой, дальней дорогой. И, может быть, немного огорчить старика, что не ту стезю избрал, не в гренадеры. Или бы хоть на худой конец в Демидовский лицей в Ярославль пошел – и к дому ближе, и службе дворянской способнее...
Действительный студент
В Раменье Алексей пробыл недолго. Сделал визиты ближайшим соседям, в том числе Павлу Александровичу.
И вот пришел день прощания. С раннего утра в доме поднялась беготня, так что поспать всласть барчуку не дали. После напутственного молебна последовал обильнейший деревенский обед. По окончании его Алексей вышел на крыльцо и стал наблюдать, как под присмотром отца люди снаряжают в дальний путь лучшую бричку. Когда увязали полдюжины чемоданов, комнатный лакей, скособочившись от тяжести, вынес из дому окованный медью погребец, набитый снедью и домашними напитками. Тут же на крыльцо вылетела одна из теток и умолила открыть погребец, дабы убрать в наидоступнейшее его отделение гофманские капли – в случае недомогания требовалось лишь накапать это целительное снадобье на сахар, а затем поглотить его – и скорейшее выздоровление обеспечено. Уложив, наконец, скромный багаж молодого Писемского, дворня умягчила экипаж десятком подушек и вопросительно уставилась на подполковника в ожидании дальнейших распоряжений. Феофилакт Гаврилыч же, не в силах вымолвить ни слова, махнул только смоченным слезами платком и, повернувшись на каблуках, скрылся в доме. Алексей последовал за ним в голубую гостиную, где уже ждало все их малое семейство. Отец благословил сына. Присели по обычаю и полминуты помолчали. Только всхлипывания матери нарушали тишину...
Красную крышу родительской усадьбы Писемский видел еще добрых полчаса после выезда из Раменья. Ему казалось, что он различает и фигурки стариков, сиротливо стоявшие у околицы. Но молодость есть молодость, и дорожные впечатления быстро прогнали печаль от расставания с домом, а пока добрались до первопрестольной, Алексей и вовсе отрешился в мыслях от того, что осталось позади, – его переполняло ожидание встречи с великим городом, предвкушение начинающейся Новой Жизни.
Стояла самая середина лета. Набрякшая от жары и пыли зелень садов совсем не давала прохлады. В такую пору совершать деловые поездки и даже обычные неспешные променады – сущая мука. Но не для того, кто впервые увидел московские сорок сороков, Кремль, огромные четырех– и пятиэтажные хоромины. Да и предэкзаменационная суета так завертит, что забудешь про духоту и палящее солнце...
13 июля 1840 года Алексей подал ректору университета, профессору, статскому советнику и кавалеру Михаилу Трофимовичу Каченовскому прошение, в коем объявлял помимо прочего:
«Родился я из дворян, от роду имею 19 лет, вероисповедания Греко-Российского, обучался в Костромской Губернской Гимназии, ныне имею желание для усовершенствования себя в науках поступить в императорский Московский Университет по Второму отделению Философского Факультета – почему честь имею просить Ваше Высокородие подвергнуть меня надлежащему испытанию и допустить к слушанию Профессорских лекций».
Вступительный экзамен в ту пору полагался только один и проводился сразу по всем предметам. Тем значительнее было волнение испытуемого, когда он входил в большую библиотечную залу старого здания университета, где решалось будущее вчерашних гимназистов.
Экзаменующиеся заняли места на лавках, расставленных в несколько рядов против окон, а перед ними на открытом пространстве за маленькими столиками сидели спиной к свету несколько экзаменаторов. По одному потянулись оробевшие отроки на беседу, по одному покидали зал, чтобы снова слиться с толпой уже прошедших испытание на университетском дворе...
30 сентября Правление Московского университета постановило принять Алексея Писемского в число студентов на собственном содержании. И когда вскорости были отпечатаны учебные списки по всем четырем факультетам, он нашел свою фамилию во второй рубрике – своекоштных. Облик толпы, заполнявшей аудиторию, быстро изменился – вместо разномастных сюртуков всех цветов, вместо модных черных курток и широких белых воротников голландских сорочек явились одинаковые облегающие зеленые сюртуки с синим стоячим воротом и фуражки. Получили и праздничные мундиры – фрак с галунами на воротнике, треугольная шляпа с голубым околышем, для торжественных случаев полагалась и шпага.
Но прежде всего надобно было о жилье, о столе позаботиться. Это казеннокоштным ни о чем не приходилось думать – и форму, и питание, и постель, все-все вплоть до мыла и мочалки предоставлял университет. Только требовал за это уступить одно – свободу жить по своему произволению, стать под ежечасный контроль субинспекторов, которые шныряли и по дортуарам, и по учебным аудиториям, даже в соседний трактир наведывались.
Писемский же волен был и у отцовского оброчного мужика пожить, как сделал он сразу по приезде в Москву, а мог и поизряднее что приискать. Алексей не замедлил с этим – уже вскоре после зачисления в университет он обосновался неподалеку, в меблированных номерах в Долгоруковском переулке. За умеренную плату постоялец получал здесь комнату, стол, самовар, свечи и воду. В новом своем гнезде Писемский поначалу с завидным усердием предался изучению наук – оно, правда, состояло большей частью в переписывании набело записанных в аудиториях лекций...
Первые впечатления от университета были ошеломляющими. Ничего общего с гимназией, с ее зубрежкой и постоянной опекой надзирателей. Огромные гулкие залы с высокими сводами, блестящий паркет, светлые ясеневые парты, студенческая толпа – и все какие-то красавцы, все подтянуты, изящны в своих только что сшитых вицмундирах. Эта великолепная новая жизнь, наверное, казалась ему иной раз сказочной, могущей вот-вот исчезнуть – настолько полно воплотились в ней представления провинциального юноши об идеальном бытии. А профессора! Да разве можно было сравнивать их самих и то, что они говорили, с гимназическими учителями и их затверженными речами!
А само содержание лекций! Взять Степана Петровича Шевырева – при первом же своем появлении на профессорской кафедре он так разделался со всеми риториками, которые проходили в гимназии, что у Алексея дух захватило. Лекции по словесности быстро стали любимыми, а математика оказалась в забвении, не говоря уже о технологии, сельском хозяйстве, лесоводстве и прочих факультетских предметах. В результате увлечения шевыревскими чтениями поугасшая несколько страсть к сочинительству вспыхнула с новой силой, и Писемский вновь решает, что его призвание – литература.
Когда Шевырев задал студентам темы для сочинений, Алексей выбрал «Смерть Ольги». Студент-математик, уже искусившийся в писании повестей, прочитавший бездну исторических романов, изобразил кончину славянской княгини в беллетристической форме; описал нравы древлян, одежды и оружие дружинников, выдумал даже несколько неизвестных летописцам персонажей. Две недели корпел Писемский над своим сочинением и наконец подал его Шевыреву. Алексей вовсе не ожидал никаких особых последствий, просто отвел душу в сочинительстве.
Писемский видел, как, по своему обыкновению, профессор погрузил перевязанные бечевками рукописи на ломового извозчика и увез к себе на квартиру. А через несколько дней Степан Петрович опять подъехал к университету и, расплатившись с «ванькой», попросил подвернувшихся студентов помочь отнести на кафедру проверенные сочинения.
То, что он сказал, появившись перед аудиторией, повергло Писемского в дрожь.