Как бы то ни было: иерархическое отношение Отца и Сына здесь хорошо выработано и продуктивно. На Западе плодотворности уже не получается, скорее снова оживают борьба против веры и последние сомнения в ней.
Большое различие: в России царь вот уже сто лет как зверь Апокалипсиса. Здесь же зверем считается народ, и так с ним и обращаются.
В практическом плане мережковиты оказываются несостоятельны. «Не убий», – внятно и ясно говорится в пятой заповеди. Они же нескончаемо обсуждают заповедь и повторяются. Они в принципе хорошо знают, на что натыкаются, но дальше всё равно не идут. Они – теологические Гамлеты[85].
* * *
В Чаадаеве есть что-то от нашего Шопенгауэра. Только он набожнее и не так оторван от мира. Он написал книгу «Некрополис»[86], в которой погребает всю Россию как в городе мёртвых. Царь велел объявить его сумасшедшим.
13. XII
Только теперь я начинаю понимать театр. Театр – это тирания, которая благоприятствует развитию актёрских способностей. Масштаб «Театра» [в социальной жизни] всегда обратно пропорционален уровню общественной морали и гражданской свободы. Россия имела, до войны, блистательный театр, и Германия от России в сей сфере почти не отставала. Это указывает в обеих странах на некоторое истощение искренности и неподдельности из-за внешнего принуждения. Кто склонен к искреннему исповеданию веры, тот не может быть актером. А где не исповедуют веру, там актёров много.
* * *
Только до предела испытанная мысль, которая знает искушения и сопротивление, только та мысль, которая детально изложена и воплощена, только она поистине наличествует.
* * *
Если хочешь найти себя, надо себя потерять.
14. XII
Встреча с Густавом Ландауэром. Исхудавший пожилой мужчина с редкой бородкой, в шляпе с пологими полями. От него исходило что-то пасторально мягкое. Предпоследнее поколение. Социалистические теории как пристанище для благородных натур. Впечатление как от человека, отжившего свой век. Он советует не уезжать, а остаться. Он верит в «биологическое» развитие немца. Приглашает навестить его в Гермсдорфе.
Вечером у П.[87] Он называет Ландауэра «политиком, которого испортил эстет». Говорит, что у него не вышло бы «пробиться среди немцев»[88]. Но что в Германии есть только три анархиста, и он один из них. «Человек умный, образованный, с которым раньше было небезопасно иметь дело». Теперь он пишет театральную критику для «Биржевого курьера» и издаёт, как бы между делом, газету «Социалист».
1915 г.
Новый Год
На балконе переводчицы книг Маринетти мы на свой манер устраиваем демонстрацию против войны. Наша акция заключается в том, что мы кричим с балкона в ночную немоту большого города и телеграфных проводов: A bas la guerre[89]! Отдельные прохожие останавливаются. Некоторые освещенные окна открываются. «Счастья в Новом году!» – кричит кто-то с той стороны. Беспощадный колосс – Берлин – высовывает макушку из железобетона.
12. II
В Доме Архитекторов с несколькими друзьями – «Поминки по павшим поэтам». Не хотели давать объявление, потому что в числе поминаемых был и один французский[90]. Четверо из выступавших громогласно заявили, что поминаемые умерли не вдохновляющей смертью. Они умирали, осознавая, что жизнь прожита бессмысленно; за исключением разве что Пеги[91].
11. IV
Меня всё ещё занимает театр, а ведь это всё уже совсем не имеет смысла. Кто же захочет теперь играть спектакли или даже смотреть их? Но китайский театр не такой, как европейский; это можно утверждать даже в теперешнем положении дел, когда льётся кровь.
Драма даосского учения уводит в мир магии, который часто принимает марионеточный характер и постоянно нарушает единство сознания в духе сновидения.
Если генерал получает приказ идти в поход в дальние провинции, то он три или четыре раза марширует по сцене под ужасный шум и удары гонга, под барабаны и трубы и потом останавливается, чтобы сообщить публике, что он на месте.
Там, где драматург хочет растрогать или потрясти публику, там он велит перейти на пение.
В «Небесной пагоде»[92] святой человек с песней хватает за горло владыку преисподней и душит его под драматическое наращивание темпа.
Слова песни не имеют значения, куда важнее ритмические закономерности.
Героизм оставляет души холодными. Воодушевление им чуждо, а энтузиазм – это вымысел.
Волшебный фарс – это философская драма китайцев (совсем как у нас теперь).
* * *
С театром у меня так же, как у человека, которому неожиданно отсекают голову. Человек покуда на ногах и даже делает несколько шагов. Но потом падает и остаётся лежать замертво.
22. IV
«Призыв к социализму» (1912) Ландауэра абстрагируется от времени и стремится пробудить интерес к идее. Там, где он обрисовывает контуры, проступает схема (всеобщая стачка, отчуждение собственности, меновая торговля, высшее счастье). Расчёт сделан, но в отсутствие хозяина[93]. Но ведь идеи хотят быть чем-то бóльшим: они хотят обладать земным измерением.
«Есть христиане, рабочие, пребывающие в рабстве, и условия их труда вопиют к небесам»: так возвещал социализм лет восемьдесят назад. С тех пор государство как верховный предприниматель кое-что сделало, чтобы помочь беде, а философия усердно помогала разрушать христианство. Чем больше всего случалось с обеих сторон, тем меньше пролетарий выражал склонность идти на баррикады ради идеологии. «Лучше быть жирным рабом, чем тощим пролетарием» – такой девиз сегодня мог бы стоять в какой-нибудь партийной газете.
Во всех социалистических системах витает сомнительная уверенность Руссо, согласно которой земному раю препятствует только испорченное общество.
Но пролетариат – это не Руссо, а осколок варварства в сердце современной цивилизации. И уже не «осколок варварства» с исповеданием веры и религиозным строем жизни, по крайней мере в Германии, а обезбоженное варварство, потворствующее разложению, как раз потому и поскольку, что пролетариат – то, что народилось[94].
Чего можно ждать в таких обстоятельствах от пролетарской революции? Ещё более примитивной жизни, по меньшей мере? Ландауэр голосует в своём раю за оседлость (крестьянство, поселения, земледельческие коммуны).
* * *
Заострить взгляд на масштабе личности, действительном и возможном.
12. V
«Вечер экспрессионистов» в зале Гармонии[95]; первый такого рода в Берлине.
«По сути дела, это был протест против Германии за Маринетти». (Фоссише Цайтунг[96])
Нет, это было прощание.
Цюрих, 29. V.15
Странно, оказывается, люди не знают, как меня зовут[97]. Приходят чиновники и наводят справки. Уже в Берлине, даже в кругу друзей начали считать моё настоящее имя псевдонимом. «А как тебя, собственно, зовут?» – спросил меня однажды Х[юльзенбек][98]. Не захотели поверить, что кто-то может быть таким беспечно прямолинейным, не позаботившись перед этим о сохранении собственного реноме.