– Что делать, все к тому же придем. Каждый своим чередом и в свой срок, – угрюмо промолвил Никон.
«А может, надумали чего… или чего-то понадобилось от меня.… Зачем было Луку посылать? И чего торопить свой смертный час?» – с неудовольствием подумал Никон и тоже перекрестился.
– Придешь проститься-то? – вытирая слезящиеся глаза, доверчиво поинтересовался Лука.
– Приду, – отрезал Никон и бросил лопату в сторону.
В келье усопшего толпились монахи.
Елеазар стоял на коленях перед столом с установленным на нем гробом.
– Эх… Ушел ты, Амвросий, – слабый голос дрожал от слез и прерывался, – почему не позвал меня перед смертью, своего старого друга? Как жить-то теперь без тебя, брат? Лучшие уходят…, а я вот зажился тут.
Амвросий лежал в простом и грубо сколоченном сосновом гробу в монашеской схиме, сложив на груди застывшие и костлявые руки, и казался съежившимся и высохшим. В келье густо пахло смолой и сосновой стружкой, еловый лапник толстым слоем был постелен на полу.
Сгрудившиеся вокруг покойника монахи не сдерживали слез. Дождь уныло вторил их голосам, молящимся об упокоении.
Никон тяжелым сосредоточенным взглядом вглядывался в застывшее лицо Амвросия и размышлял: «Отмучался человек.… А я зачем здесь, в беспросветной тоске и тягости… зачем я здесь живу, неужто в ожидании такого вот конца? Ради чего претерпеваю лишения? Кому это нужно? Вот жил Амвросий, страдал, претерпевал, молился всю жизнь, посвятил жизнь служению Богу, а потом вот умер… Кто вспомнит о нем теперь, кроме старцев? Они будут помнить, пока живы. А потом, когда и они умрут, кто вспомнит о них? Вот и я, как маленький и слабый муравей, копошусь на земле, так и проживу свой век и безвестно сгину здесь, в глухом медвежьем углу, посреди бескрайней глухой тайги и зверья. Господи! Надоумь, зачем ты призвал меня сюда, зачем дал такой урок – претерпевать? Скажи, зачем я здесь живу? Затмевается душа моя мраком неверия в промысел, сомнения терзают меня. Они гнетут меня, душат, мне тошно… тяжко всё и постыло. Не хочу я так больше жить, подобно малому муравью. Уйти надо.… Прости меня, не держи, отпусти к людям, Господи…»
И знакомое чувство безнадежности, глухое отчаяние от безысходности поднималось и тяжело ворочалось в его душе, терзая и не давая покоя. Ему было жалко себя, жалко Амвросия, с которым в последнее время из-за расхождений во взглядах они поссорились и не разговаривали. А ведь тот был к нему добр и любил как родного сына.
И Никон тихо заплакал. Судорожно вытирая глаза жестким рукавом своей рясы, он горевал, что не успел поговорить и, может быть, повиниться перед умершим старцем за то, что во время их последнего ожесточенного спора о вере он сильно обидел его. Душа его тосковала и скорбела, как и у стоящих вокруг монахов. Ведь, как ни крути, а только все они здесь давно уже породнились и срослись хребтами друг с другом, намертво.
Кидая комья земли на крышку гроба, Никон горько сетовал, что не успел поговорить с Амвросием, успокоить и утешить обиженного им старика. Но главное, не успел отогреть и свое исстрадавшееся и ссохшееся сердце прикосновением к родственной близкой душе, к живительному и навсегда угасшему источнику любви и сострадания, которые согревали его, когда ему было так тяжело.
Вернувшись в келью, Никон почувствовал себя сломленным. Обессилено повалился на топчан и долго лежал, пытаясь забыться. Но сон не шел к нему, и голова мучительно горела, будто в бреду.
Не вытерпев, он вскочил и притащил из чулана мешок. Лихорадочно покидал туда вещи в дорогу и выскочил на порог. Дождь все еще поливал, и до сумерек было далеко. Никон вернулся в келью и сел на топчан. Работать он не мог, хотя не мешало бы наколоть дров.
Наступила долгожданная ночь. Он то сидел, тупо уставившись в непроглядную тьму и не зажигая огня, то ходил из угла в угол, как маятник, с нетерпеливым волнением дожидаясь утра. Желание уйти грызло и терзало его. Если бы не дождь, он бы давно ушел.…В середине ночи усталость и сон все же сморили его.
Однако с первыми тусклыми проблесками рассвета он был уже на ногах.
За окном по-прежнему моросил мелкий дождь. Тревожно шумели над головой мокрые кроны высоких сосен. Когда он вышел на открытое пространство, ветер остервенело, с размаху бросил ему в лицо холодные дождевые струи. Внезапно ему взбрело на ум, что в тот день, когда он впервые появился в скиту, погода стояла такая же нехорошая и неприветливая. «Места наши суровые, не всякого к себе принимают…» – однажды сказал Елеазар. И Никон вдруг понял до конца смысл этой фразы. А найдя столь простое и понятное объяснение, оправдывающее его уход, приободрился духом.
Добравшись до мыса Кеньга, он первым делом зашел в чулан сбоку от часовни. Раздевшись, повесил мокрую одежду на веревку. Поел размоченных в воде сухарей и запил стоящей в кадке водой. Потом прилег на мешок с соломой. Долго лежал, вдыхая запахи сырой травы и слушая, как сердито ревет через стену беспокойное море.
На рассвете дождь перестал. Никон вышел наружу и огляделся. Серый густой туман тяжелым покрывалом лежал над водой. Он подтащил лодку к берегу и вошел в ледяную быструю воду. Сразу же онемели пальцы на ногах. Дрожа, как в лихорадке, он упрямо шел дальше. Холод поднимался все выше… и вскоре он уже не чувствовал колени, как раз в том месте, куда доходила вода.
В последний раз оглянувшись, он окинул взглядом приютившую его, почерневшую от времени часовню и видневшуюся вдалеке заброшенную солеварню. Сел в лодку, крепко привязал мешок с кресалом и хлебом к сиденью и направил её в сторону Большого Соловецкого острова.
Но не успел он проплыть и версту, как разразилась гроза. Чтобы уберечься от ветра и ливня, Никон лег ничком на дно лодки и ухватился за ее борта. Так и лежал, захлебываясь и задыхаясь от заливающей ему рот и нос воды.
В душе его, кроме безнадежности и отчаяния, ничего не осталось. Лодку швыряло сверху вниз, и мотало из стороны в сторону. Черное страшное небо разверзлось над находившимся в ней человеком. Гигантские волны грозили поглотить его и хрупкое суденышко, стремительно обрушиваясь всей толщей тяжелой ледяной воды. Казалось, что сам Господь занес над человеком в лодке свою карающую десницу и задумался – опустить ее или нет…
* * *
Очнулся он от сияющего солнечного света, бьющего прямо в глаза. Безбрежное синее небо со стайкой белых кудрявых облаков глубоким прозрачным куполом возвышалось над ним. Вокруг ничего не напоминало о пронесшейся ночью буре.
Дрожа от холода, он приподнял голову и огляделся. Легко серебрилась набегающая от порывов легкого ветра прозрачная водная гладь, чуть не похоронившая его под своей могучей толщей. На берегу слева и справа были видны взбегающие вверх пологие гранитные скалы, на которых возвышались сосны и кедры.
Никон не догадывался, что каменистый берег, к которому его прибило, был Кий-остров.
Свежий ветерок лениво шевелил волнами, донося с берега густые и пряные запахи сосен и можжевельника. Где-то вдалеке резко кричали чайки.
Прозрачный воздух весь так и плавился, дрожал в солнечных лучах. Краски окружающего мира казались ослепительными и поражали резкими переходами от контрастного ярко-синего цвета к ярко-желтому, коричневому, черному и зеленому.
Схватившись за края лодки, Никон присел и трясущимися руками стал отвязывать веревку, удерживающую мешок. Голова у него закружилась. Он перегнулся за борт и прыгнул в зеленоватую прохладную воду. Добравшись до берега, упал на песок и замер.
Полежав немного, поднялся и снова почувствовал, как темнеет в глазах. Шатаясь, медленно поплелся к валунам в отдалении. Там разделся, разложил свою мокрую одежду на нагретом солнцем большом камне и присел на нем голышом.
Перед ним повсюду до самой линии горизонта расстилалась бескрайняя водная гладь, а за спиной возвышались неровные, покрытые лишайниками и низкорослыми кустарниками, будто посеченные гигантским ножом гранитные скалы с взбегающими в небо высокими соснами.