В то пятое марта, и еще весь следующий месяц, Мони неподвижно сидел на кровати, ждал, когда за ним придут и обдумывал, что сказать Ивке на прощание. Думали, что он болен; Георгий Медакович несколько раз отправлял к нему посыльных с лимонами, апельсинами и разваренной овечьей головой, которая вылечивает все на свете болезни, узнавал, не лучше ли Мони, выздоровеет он или же в конце концов окончит свои дни на смертном ложе от самой странной болезни нашего времени – меланхолии, которая часто начинается именно с приступов желчного пузыря, после чего превращается в печаль, самую глубокую из тех, что можно себе представить, в душевную немощь и длительное смертоносное молчание. Хозяин Георгий не был человеком особо верующим, однако считал, что не может уволить Соломона именно потому, что тот еврей, живущий в имперском и королевском городе Аграме, задыхающемся под белградским сапогом, где и на Георгия, когда он проходит по площади Елачича, косо смотрят только потому, что он православный. А природа вещей такова, что и еврей будет виновен, если народ стал считать виновными православных, решил хозяин и впервые стал воспринимать Соломона как кого-то, кто важен и кто мог бы, если, не дай Бог, положение дел в королевстве не улучшится, стать ему союзником. Да, Георгий родился в Загребе, здесь, недалеко от Зриневца, и здесь родились и его отец, и дед, и прадед и прапрадед, и с тех пор как появились Медаковичи, было известно, что все они родились в Загребе, однако, если вдруг сюда хлынет сброд из Лики и Герцеговины, городские господа защелкнут замки на всех подъездах, ворота запрут на засовы, опустят жалюзи и закроют глаза, пока народный гнев будет преследовать Георгия. И после того, как его схватят и забьют насмерть вместе с остальными аграмцами, которые крестятся тремя пальцами, и после того, как волнения прекратятся, в воскресенье, в кафе «Дубровник» за чашкой какао и рогаликом те же самые господа равнодушно поинтересуются: что-то не видно господина Медаковича, не простудился ли он?
Вот почему Георгий Медакович вдруг стал так внимателен к писарю Танненбауму, хотя в более счастливые времена он бы этого маленького еврейчика, бледного и какого-то никакого, как тефтеля бедняка, уволил со службы и за меньшее нарушение дисциплины, чем месячное отсутствие на рабочем месте, вызванное острой меланхолией. Однако сейчас Соломон ему нужен, и он посылает ему лимоны и апельсины и эту разваренную овечью голову, которая лечит все болезни, потому что он, Медакович, хозяин конторы, надеется с кем-нибудь разделить свой страх, а если же преследования когда-либо начнутся, он будет знать, что по крайней мере одна дверь для него останется открытой.
В конце концов и жандармы за нашим Мони не пришли, и он не придумал, что бы сказать Ивке при расставании. Может быть, это его и спасло: еще не настало время уходить без прощальных слов.
После того как десяток дней в народе множились рассказы и уже была опасность, что каждый из них может лопнуть, как созревший нарыв, и разлиться по улицам, в газетах опубликовали имена схваченных негодяев. Их насчитали четырнадцать, это были представители всех вероучений, по происхождению из всех частей королевства, но большинство всё же из Боснии и Далмации. Руководили бандой три брата, Богдановичи, каждый старше восьмидесяти пяти лет, родом купрешане, первые ордера на их арест были выписаны еще во времена Боснийского пашалыка[38].
Вот как писали об этом «Новости»:
«Навряд ли кому-нибудь даже в самом страшном сне могло присниться, что кровожадные гайдуки из народных песен появились на окраине нашего главного, самого большого и самого хорватского города, да к тому же еще спустя пятьдесят с чем-то лет после того, как гордая Босния сбросила с себя цареградское ярмо. Но такая беда пришла к нам, а добропорядочный крестьянин Крсто и его верная жена Илона кровью своей заплатили за этот парадокс истории. Понадеемся, что других жертв братьев Богдановичей и их сообщников нет, ибо если эти бандиты проникали в сам Загреб, то вполне может оказаться, что и в нем они могли кого-нибудь ограбить и убить, а потом исчезнуть. Кто знает, какие ужасы открылись бы следствию, поскольку и из народной песни известно, что такие, как Богдановичи, на одном злодеянии не останавливаются».
Двумя днями позже был объявлен в розыск еще один, пятнадцатый, член банды. Его описывали как мужчину среднего возраста, рост примерно метр и семьдесят пять сантиметров, стройный, голова удлиненная, правильные черты лица, темные волосы и черные глаза, держится по-господски, хорошие манеры. Зовут его Эмануэль Кеглевич, он бывший католический священник, но в каком приходе или монастыре служил, неизвестно.
У Мони немного отлегло от сердца, когда он прочитал в газетах описание Кеглевича, потому как сам он был на двенадцать сантиметров ниже, однако надо же, казался выше тем людям, с которыми годами гулял по ночам. Гораздо выше. Не будь он так взволнован или будь он хоть чуть-чуть умнее, он, возможно, сделал бы из этого некоторые умозаключения, но Бог не дал Соломону, как настоящему Соломону, самому делать слишком много выводов. Поэтому он еще немного врос в землю у себя под ногами и, возможно, стал ниже Эмануэля Кеглевича уже на целых четырнадцать сантиметров.
Однако стоило газетам написать, что пятнадцатый разбойник объявлен в розыск, разразился скандал, который через некоторое время полностью затмил историю трагической судьбы Крсто Продана и его Илонки. Семейство благородного Кеглевича заявило, что в их роду нет никаких Эмануэлей, к тому же не было таковых и в последние сто лет. А также, что среди Кеглевичей не было ни попа-расстриги, который бы нарушил данный Богу обет, ни расточительного сына, которого бы отец или братья лишили наследства. Все это оскорбляет род и имя Кеглевичей, древних хорватских аристократов, которые всегда и против каждого завоевателя гордо и отважно служили народу хорватскому. Поэтому нет никакого сомнения, что фантом Эмануэля Кеглевича кем-то выдуман, чтобы свалить вину за маргинальное убийство и разбой на тех, кто безусловно не может иметь ничего общего с такими действиями, а именно на представителей народного духа и имени, на граждан имперского и королевского Аграма, чьи слава и гордость, как написал возмущенный читатель «Новостей», вестимо древнее, чем грязь на остроносых опанках[39], которые сегодня топчут его площади и улицы.
Напрасно той весной устраивали поиски пятнадцатого разбойника. Его не только не нашли, но о таком человеке не слышал никто, кроме арестованных бандитов и владельцев и завсегдатаев нескольких пивных из Чрномереца и Кустошии.
В конце августа к Соломону Таненбауму вернулись приступы, связанные с желчным пузырем. Он больше не боялся, что за ним придут. Разваренные овечьи головы уже давно не появлялись на Гундуличевой, № 11, выдохлись запахи апельсинов и лимонов, а хозяин Георгий был счастлив, что маленький неказистый Мони, мелкий еврейчик, над которым он подшучивал, когда появлялся у себя в конторе, справился с меланхолией, этой чумой душ нынешних времен.
Х
Во время первых дождей в Загреб приехал цирк «Империо». На площади в конце Драшковичевой улицы поставили огромный шатер, полосатый, как зонтик над сундуком мороженщика. Вокруг шатра расположились клетки с дикими животными: львами, тиграми, пумами, волками, медведями, обезьянами, жирафами, возле которых прохаживались сторожа, следя за тем, чтобы чей-нибудь ребенок не подошел слишком близко к решетке или чтобы какой-то болван повзрослее не расхрабрился перед девушками и не потянул за хвост льва, а такое однажды уже произошло, где же это было – в Будапеште или в Праге? – после чего парнишка остался без руки, а «Империо» обязали умертвить льва – как будто зверь виноват, что ему не нравится, когда его дергают за хвост.
Немного в стороне от клеток были расставлены складные столы, за которыми толстые усатые дядьки и морщинистые тетки с щедро накрашенными лицами торговали розовой сахарной ватой, плитками из кунжута на меду, малиновым сиропом и лимонадом. Повсюду сновали лилипуты, они производили невероятный шум и ор на всех известных и неизвестных языках и наречиях, на итальянском, немецком, на идише, на аромунском, венгерском, на языке корсиканских заключенных и даже на том, на котором общаются балканские турки, вступившие в противоречие с законом. Гремели литавры, барабанщики били в барабаны, приглашая на послеполуденные и вечерние представления, а церемониймейстеры в черных фраках, с высокими цилиндрами на головах, провожали заинтересовавшихся в комнату ужасов, в арабский дом и в дом сестры Гулливера – это были три небольших шатра, которые наподобие пограничных укреплений находились на краях поляны.