Целыми днями со всех сторон раздавались визг и гвалт, толклись и старые, и молодые, но больше всего было детворы из начальных школ и гимназистов. Были здесь и городские бездельники и праздношатающиеся, заики и слепые, старики с сифилитическими носами в боснийских костюмах, которые ходили туда-сюда и предлагали народу за динар или два рассказ о героической битве против турок, были и горбуны, которые для собственного удовольствия жонглировали четырьмя мячиками, попадались и уродцы, искавшие работу в цирке, которым нечего было предложить, кроме своего уродства. Была здесь и вечная пара наперсточников, Штефко и Мишко, которые вот уже тридцать с чем-то лет выкачивают деньги из наивной публики. Штефко следит, не приближается ли полицейский, а Миш-ко на небольшом куске линолеума вертит и переворачивает три коробка от спичек марки «Долац». Под одним коробком шарик, два других пусты, наблюдающий всегда считает – и эта уверенность не покидает его никогда, – что он отгадает, под каким коробком его ждет выигрыш.
Перед цирковой площадью с равнодушным видом прогуливаются господа в элегантных дождевых плащах, в шляпах и с черными лондонскими зонтами. Есть среди них и такие, у кого в руках раскрытая книга: они делают вид, что читают, хотя то и дело стреляют взглядом в народ, толпящийся перед клеткой с тигром, или засматриваются на размякшие груди пожилых циркачек, зазывающих людей к кассе. А другие, у которых в руках нет открытых книг, стоят нахмурившись и поглядывают на часы, потому как, надо же, тот, кого ждут, опаздывает уже как минимум на полчаса, а потом всматриваются в улицу Драшковича, нет ли там того, кого ждут, а потом в сторону циркового шатра, будто этот некто может выйти оттуда рука об руку с акробаткой Наталией, летающей русской, которой восхищаются Париж, Берлин и Лондон, да что там – ее слава достигла даже Бразилии и бразильских аборигенов, которые до Наталии еще никогда не дивились и не кланялись ни одному белому человеку, даже римскому папе, британской королеве или германскому канцлеру. Возможно, эти господа в дождевых плащах и с одинаковыми зонтами не выглядели бы так необычно, если бы каждый день их не было здесь человек по тридцать. Они появлялись утром, около девяти часов, открывали книги и поглядывали на часы до восьми вечера, когда начинается последнее представление. Тогда они быстро и не прощаясь расходились, каждый в свою сторону. Утомленные стоянием на месте, распухшими мозолями и натертыми во влажных носках ступнями, они уходили, не сделав никакой работы, но завтра будет новый день, цирк все еще остается в нашем городе и, возможно, им повезет больше.
С тех пор как в блуде и разврате погибла Австро-Венгрия, а с ней и неразумные законы, допускавшие разнообразные прегрешения относительно тела и души человека, вот уже целых пятнадцать лет во время циркового сезона прогуливаются по улице Драшковича эти элегантные господа, и до нынешних дней не было бы известно, кто они и что они, эти таинственные мужчины, если бы время от времени не случалось, что кто-то из них устремлялся к большому шатру и, подобно какому-нибудь извращенцу, бросался к группе детей и гимназистов, расталкивая их и ища кого-то своего. А когда находил, то заносил его имя в черную кожаную записную книжку.
Эти господа, в сущности, особые народные духовники, проповедники и вероучители из лучших городских школ, которые несут стражу на границах и крепостных стенах этого города, защищая его честь и общественную нравственность. Учащиеся, которые оказываются записанными в черную записную книжку, могут быть изгнаны из любой школы на территории королевства и, уж во всяком случае, наказаны строгим выговором и признаны сомнительными для общества элементами. А хрупкие барышни из Прекрижья, Ябуковца, Кралевца, которые с открытым сердцем и свойственной молодости наивностью отправились в город и сейчас любуются мускулатурой акробатов и дивятся храбрости юноши, который кладет голову в беззубые челюсти льва, больше никогда не окажутся в этом месте, потому что после того, как их имена занесут в черную записную книжку, их отцы узнают страшную новость, что их дочери оступились и им нужно помочь очистить тела и души от греха. Нужно отдать их в монастырь, чтобы монахини их кормили и заботились о них до тех пор, пока те снова не станут набожными и чистыми, какими их создал Бог себе во славу и на гордость народу.
Руфь изо дня в день надоедала маме Ивке, хныкала перед сном и прыгала на спину папы Мони, сидевшего согнувшись на краю кровати и страдающего от физической и душевной боли; она кричала, что пусть ее поведут в цирк посмотреть на тётенек, которые летают по воздуху, и слонов, которые машут ушами. Пусть покажут ей бегемота и черепаху, бенгальского и сибирского тигров и тасманское чудовище, самое несчастное из всех чудовищ, плачущее по своей Тасмании, а сторожа возле него дежурят ночи напролет с ведрами и тряпками, собирают слезы из его клетки и выливают в канализацию, потому что если этого не делать, их наберется столько, что в них утонут и люди, и животные. Соседка Амалия клялась, что Руфи о цирке не рассказывала, но ведь если это не она, кто тогда вообще мог рассказать ей, что такое цирк и кто такой слон.
Они сели за кухонный стол, когда мама Ивка уложила и убаюкала Руфь, а папа Мони взял лист бумаги и чернильную ручку, лизнул ее кончик и принялся записывать имена тех, с кем девочка разговаривала с того дня, как в город прибыл цирк «Империо»:
1.
Соседка Амалия
2.
Сосед Радослав
3.
Авраам Зингер (Мони не назвал его ни дедулей, ни дедушкой, ни дедом, как обычно называла его Руфь, и ни папой, как обычно называли его и он, и Ивка, а написал полное имя и фамилию, что выглядело как-то угрожающе)
4.
Госпожа Штерн (женщина, помогавшая Аврааму по хозяйству, молчаливая вдова с головой, всегда покрытой, как это требовалось у евреев)
На пункте четыре они остановились и долго раздумывали, и вспоминали, куда они Руфь водили и с кем наедине оставляли, однако дальше дело не шло. Ивка наперед знала, что пункта пять просто не существует; люди – это не использованные спички, чтобы их так быстро забыть, а особенно такие люди, которые разговаривают с четырехлетней девочкой, но, несмотря на это, она продолжала обсуждение как только могла долго. Она наслаждалась тем, что теперь, спустя долгое время, могла разговаривать с Мони о том, что происходило вокруг них и что они вместе пережили, и при этом он теперь не морщился и не бегал глазами по кухне, не был хмурым, так же как не были хмурыми эти последние месяцы, – скоро уже полгода с тех пор, как он сидит дома, не уходит по вечерам и не возвращается рано утром, он здесь, рядом с ней. Молчаливый и озабоченный, серый, как стена, его мучает желчный пузырь, и он согнут, как вопросительный знак, и желтый, как страница Торы, он всегда здесь и впервые принадлежит ей.
Она его обняла, отчего Мони вздрогнул, а потом окаменел, будто почувствовал потрясение.
Но и это хорошо, дорогой мой, хорошо, когда страхи меняются, и теперь Ивка больше не боится, что тебя кто-то изобьет при возвращении домой, а боится за твой желчный пузырь и заваривает тебе чаи, ах, эти безвкусные и горькие чаи из восточных стран, которые привозят к нам через горы и реки и которые вызывают в воображении грязь, болезни и смерть. Мони каменел в объятиях жены, словно собираясь превратиться в памятник на Зриневце, а ей тогда казалось, что все, что было раньше, лишь привиделось, как плохо застеленная постель перед сном и южный ветер, юго, который приносит вонь городской канализации; все, что было до вчерашнего вечера, – это многолетний южный ветер и вечная постель. Сейчас это миновало и начинается жизнь, обещанная ей, когда она выходила замуж.
Они забыли о своем расследовании и больше не думали о том, кто забил голову Руфи цирком. Хотя дгадаться было совсем не трудно. Амалия кормила Руфь фасолью и перловкой, разрешала ей залезать на спинки стульев и смотреть на мир вверх ногами, и она же ей рассказывала о цирке, этом волнующем и неприличном месте, которое Амалии казалось еще более фривольным, чем духовникам и вероучителям, стоявшим на посту перед шатром. В цирке она никогда не была, но живо представляла себе влюбленных акробаток на трапеции, которые пролетают над бездной, на другую ее сторону и попадают в мускулистые руки смуглых любовников, в воображении Амалии всех без исключения, как египтяне из народных песен, чья кожа пахнет корицей, мускатным орехом, гвоздикой и всеми теми греховными ароматами, от которых ее охватывал стыд, потому что ей казалось, что весь мир знает, какие мысли приходят ей в голову, пока она их нюхает. Она представляла себе глотателей огня и жонглеров, укротителей диких зверей и гуттаперчевых женщин, вот только клоунов она совсем не понимала. Кто они, эти люди, которые зарабатывают себе на жизнь тем, что весь мир считает их придурками?