Пейте, братцы, попейте,
Да на землю не лейте…
Егор араку не любил, а от славного вина из Шампани в голове шумело. Привык к ренскому, али понтиаку, али мушкателю, винам тонкого вкуса. И было приятно, что допущен, с царскими особами пьет-гуляет, а издали глазеет простой люд.
Ах, неспроста же им, брату и сестре Столетовым, такая честь: все дары Божии при них. Вон снова кланяются, никак Вяземский-князь чару поднял, Меншиков сам хитрым оком покосился. Великие люди! А что это Петр Андреич Толстой так вперился злобно — наследника цесаревича, покойного Алексея Петровича ловец и палач?..
На краткий миг встревожившись, Егор снова унесся мечтами туда, где парили сладкопевные птицы с невиданным пунсовым оперением.
3
Настала с дождями и хладом питерсбурхская осень, вдоль Невской першпективной дороги насорили обманным золотом липы. То простудное время, ненастное. Царь сам по гнилым погодам страдал почками, часто лежал хворый.
Он строил правильный городок, образцовый, для оловянных солдатиков и кукольных людишек, чертил по угольнику и линейке, циркулем выверял круги — но народ не понимал планировки, и хотя дома были приземисты и малы, как в Голландии, и улицы мостили крупным камнем, все же вместо заграничной гармонии выходила русская деревня, зато огромная. Русские были глупы и упрямы, строились по-старому, норовя вылезти за линию, и мерли царю назло.
В начале ноября камер-лакею передали почтой малый пакет с бумагами; адресат — сам государь император. То было подметное письмо, но не то старое, что весной перехватил у Ушакова светлейший князь Римский Данилыч, а новое, со многими прибавками. Доносил анонимус, доводчик неведомый, и про состав зелья, которым хотели опоить смертно Петра Алексеевича, и про дачи взятчиков Монса, Балкши и Столетова, и про греховные амуры императрицы Катерины.
На беду Петр Алексеевич сидел дома и пакет вскрыл сам.
Охотников не сыскалось «слово и дело» крикнуть в те поры, когда шут балакал, понеже доносчику — первый кнут; анонимус же придворный, зложелатель, себя уберег и врагов уничтожил.
…Здание было кровяного цвета, красного кирпича, со многими деревянными флигелями, где содержались арештанты, и все время флигели пристраивались новые. Целая площадь за надежным тыном, в Городе малый город — внутренняя крепость Кощеева. Звалась она в народе Стукалов монастырь, еще баня немшоная: там знатно парили огненными вениками.
Внутри таились грубые орудия человеческого мучения, для добывания правды — подлинной, подноготной, испытанной.
На допросы в Тайную розыскных дел канцелярию потащили сперва собутыльников Балакирева и следом шута взяли.
В застенке чинил допрос сам царь. Шут все запамятовал, отпирался, прикидывался дураком.
— А что ты говорил про Монсовы амурные дела? — спрашивал, задыхаясь, багровея, Петр Алексеевич.
— Сказывал я просто — слышал я от Монса: на что-де мне жениться, у меня-де их много, лишь бы охота была.
— Полно шутить. На дыбу его! — велел царь.
— Письма все у Столетова, его зовите к ответу! — завопил шут, когда вздернули его, повиснув на вывороченных руках.
Призвали на допрос и Столетова.
Егор Михайлович решился быть тверд и крепок, говорить все токмо к своему спасению и притом милостивца не очернять. На очной ставке с Балакиревым — вид шута, истерзанный и смятенный, поразил сердце ужасом — твердил одно: «Никаких не знаю тайн».
— Ведал я, — молвил Егор, отрицая сказки[11] Балакирева, — ведал я только, что фамилия Монсова ко мне недоброхотлива; а Монсу на меня наговаривали. И говорил я, ведая все сие: что они мне сделают? Я их не боюсь! А быть может, я и говорил, ведая их недоброхотство, что сами прежде меня пропадут, а причины к тому не знаю…
Причины не знаю!
Пытошных речей с него не спрашивали — дело тайное, до самых высших персон касаемое — и спешили очень. Но обер-палач господин Ушаков, морда львиная, свирепая, единым взором Егорушку на виску[12] вознес и огню под пяты наклал — и у Егория млада горячо и мокро стало в суконных портках. А сидел на табурете. И даже не били.
Багровой луной склонилось над Столетовым страшное лицо Петра. Громом грянуло в уши:
— Своеручно пиши, змееныш, кто те дачи давал, от кого брал… про посулы[13] Монса пиши… все пиши! Расшибу! Вишь, как разряжен: у меня, императора, такого камзолу нет, а ты кто — подьячий, взятчик, вор…
Тряханул с силой за шиворот, Егор закатил глаза.
Как же у человека, громовой стрелой прибитого, пляшут руки и хужеет славный почерк. И кляксы чернильные пестрят бумагу. А вот память наоборот — память много лучше становится, и даже краем уха слышанное припоминается, и цифирь вся, и имена, и даты.
«Что принадлежит до взяток с партикулярных персон, ничего не знаю, понеже от всех дел таковых, кроме партикулярных ея величества, весьма чужд от Монса учинен, по зависти и обнесению ему на меня фамилии его, которая так его преогорчила на меня, как известно, что он и виселицу обещал…
А определения сего и доныне у него не сыскал. Взял меня Монс в свою команду, обещал всякое благополучие, вместо котораго и весьма неравнаго обрел себе таковое злоключение, от котораго принужден всякой в моей жизни надежды лишиться, токмо имею на великодушное его величества милостивое рассмотрение надежду; и для того, в чем я собственно виновен, приношу мое чистейшее покаяние».
Маленький секретарь Монса писал о своих проделках: «…принял я все то, не вменяя во взятки, но в благодеяние и приязнь» — и умолял государя о великодушном помиловании.
А за великие посулы по Генеральному регламенту следовала каторга на галерах с выемом ноздрей, а имению быть взяту в казну.
Заперли Столетова вместе с охающим, скулящим Балакиревым — столь жестокую над шутом учинили экзекуцию — и придворным пажом, носившим цидулки, в двухэтажном Летнем дворце, который теперь, к зиме, пустовал. У низенькой решетчатой двери каморки поставили караульного с ружьем. Не топлено во дворце, и велено посадить арештантов на хлеб и воду.
Куда же, однако, подевались его секретарь и Балакирев, Монс не знал. Три дня бездельников не видал никто. Знать, загуляли ребята, дело молодое.
Тем последним вечером камергер ужинал в Зимнем дворце с государем и царицею, и они мирно пошучивали. Монс наряден, как всегда: мышиного цвета бархатный камзол, позумент шит серебром, и парик седой блестками посеребрило, точно пылью снеговой. Был игрив, любезен, занимал общество и сам смеялся остротам. Подавали устерсы свежие и к ним замороженное шипучее вино из Шампани по новой моде, и выпил он немало.
— Который час? — спросил его Петр Алексеевич.
Часы в ореховом футляре, похожем на гроб, поставленный стоймя, показывали в трех круглых окошках за стеклышками время, ветры и состояние атмосферы — такова хитрая механика сей редкости. Царь сам купил их в Голландии, когда звался саардамским плотником Питером.
Час шел десятый, погоды ясные, ветер норд.
— Десятый, ваше величество.
— Ну, время разойтись!..
Воротившись в свой дом на Мье-реке, Виллим Иванович разделся, парик пристроил на голову деревянного болвана, а на свою — ночной колпак и закурил в постели трубочку душистого легкого табаку.
Вдруг в его комнату вошел обер-палач Ушаков.
— По высочайшему повелению… одевайся, Виллим Иванович, едем ко мне на квартиру.
Казенный человек, всех прочих страшнейший, взял у Монса шпагу, сказав арешт, забрал ключи и орленой печатью запечатал все бумаги.
На квартире Ушакова их ждал император.