В середине октября командир базового тральщика «Гюйс» Козырев получил приказ: выкачать из носовой топливной цистерны наличный соляр, а цистерну как следует очистить и пропарить. Странный приказ, но — приказ. Несколько дней Иноземцев и его мотористы и трюмные «огребали полундру», как называют на кораблях трудные и неприятные работы. Потом, когда цистерна была очищена, в Купеческой гавани, у стенки которой стоял «Гюйс», появились машины-бензовозы. В очищенную цистерну запустили шланг, и насос пошел перекачивать в нее бензин.
— Все! — посмеивались усталые мотористы. — Будем наши дизеля с соляра на бензин переучивать.
Полную емкость — сорок тонн — залили бензином. Затем поступил новый приказ — срезать фок-мачту. И в ночь на 24 октября «Гюйс» вышел в составе небольшого отряда в дальний поход — на полуостров Ханко. Сорока пяти тонн необходимого дизелям соляра в кормовой цистерне должно было хватить на путь туда и обратно. Кроме «Гюйса», шли еще два тральщика, тоже с бензином в носовых цистернах. В общей сложности везли на Ханко сто двадцать тонн бензина, а еще — медикаменты и консервированную кровь.
Тральщики шли в сопровождении нескольких катеров — морских охотников. Первая ночь похода прошла спокойно, и к утру «Гюйс», оставив за кормой девяносто миль, стал на якорь в бухте Сууркюля у острова Гогланд. Команде было велено отдыхать.
Отдыхать после потогонной возни с цистерной, после берегового недосыпа и ночных вахт в море. Сны витали над кораблем, покачивающимся на мелкой волне. Кружили в сером небе белые чайки.
Козырев не спал. Стоял курил на ходовом мостике. Рассеянно глядел на горбатый и зубчатый от хвойного леса берег Гогланда, на красные и желтые домики безлюдного поселка. Потом его взгляд остановился на безобразном обрубке, оставшемся от срезанной мачты. Правильный, конечно, приказ: для глаза противника силуэт корабля без мачты менее заметен. Но вчера, когда по мачте полоснули автогеном, его, Козырева, охватило острое чувство жалости. Он будто ощутил, как корабль содрогнулся от боли. И не только он. Боцман Кобыльский, стоявший рядом, зажмурился на миг и пробормотал: «Как серпом по…»
Странная тишина (думал Козырев, посасывая папиросу, зажатую в уголке рта). Кажется, первый тихий день с начала войны — без пальбы, без бомбежек…
Вот она, война. Это прежде всего недосып. Это — много тяжелой работы. Много, очень много шуму. И конечно, гибель. Это — неузнаваемо страшное лицо Ковалева, командира кормового 45-миллиметрового орудия. Осколком бомбы ему разворотило череп. Санитары положили его, неостывшего еще, на диван в кают-компании, Уманский накрыл его простыней. Козырев после отбоя воздушных тревог спустился в кают-компанию, откинул простыню — и в ужасе отпрянул.
Раненых на «Гюйсе» было уже трое — командир Волков и два комендора из расчета сорокапятки. Ковалев был первым убитым. Его похоронили на следующий день с почестями, с троекратным винтовочным залпом.
Козырев услышал покашливание штурмана и зашел к нему в «чулан». Это была фанерная выгородка, будочка на правом крыле мостика, в которой сигнальщики хранили флаги, фонари и другое свое имущество. Лейтенант Слюсарь облюбовал эту будочку — сигнальщики называли ее «чуланом» — после таллинского перехода и оборудовал тут выносной штурманский пост. Конечно, внизу, в рубке, работать удобнее, чем в этом курятнике, но в таких походах, как таллинский, когда корабль, маневрируя, часто меняет скорость и курс, штурману легче вести прокладку тут, на мостике. Он слышит команды, отдаваемые на руль и в машину, и оперативно вводит поправки на карту. И пеленгатор тут же, под рукой, на крыле мостика. Хоть и не удобно в тесноте, а — удобно.
Козырев втиснулся в «чулан», притерся боком к прокладочному столику, за которым сидел на разножке Слюсарь. Большие волосатые руки штурмана покойно лежали на столе. На правой по пальцам — от большого к мизинцу — шла синяя наколка «Г-р-и-ш-а».
— Почему не отдыхаешь, Гриша? — спросил Козырев.
— Ты же знаешь, Андрей, — не сразу ответил тот, — мне в море не спится.
На людях они всегда на «вы», но сейчас-то их никто не слышит.
Вот он, Финский залив — от Гогланда до Ханко. Северный берег на карте будто крупой обсыпан на всем протяжении — это финские шхеры, бесчисленные островки и скалы, среди которых извилисто вьются линии фарватеров. Вот западнее Хельсинки островок Макилуото с 305-миллиметровой береговой батареей. Пушки отсюда практически перекрывают всю ширину залива. Южный, эстонский, берег тоже изрезан, но шхер не имеет. Западнее Кунды — будто пятерня торчит. Левый из пятерки этих мысов — Юминда-нина, здесь тоже береговая батарея, правда, калибром помельче. Севернее этого мыса, среди привычных цифр глубин и сокращенных характеристик грунта, рукой штурмана вычерчен и косо заштрихован длинный многоугольник. Это минное заграждение Юминда, почти перегородившее залив. Через многоугольник проведена ломаная линия предварительной прокладки — рекомендованный разведотделом и штурманской службой курс на Ханко.
Два месяца после таллинского перехода не ходили корабли западнее Гогланда. Сколько сотен мин добавили теперь немцы к своим заграждениям?
Сто сорок миль неизвестности…
— Да, — будто отзывается на его мысли Слюсарь. — Юминда ты Юминда, родная сторона…
— Шел бы ты отдыхать, друг заклятый, — говорит Козырев.
Слюсарь глядит на него снизу вверх, изломив черные брови.
— Это ты верно, командир, — говорит он тихо. — Заклятые мы с тобой. — Помолчав, добавляет, ткнув пальцем в многоугольник на карте: — Ночью неизвестно, что с нами будет. Слушай… Может, простишь наконец…
— Я не кюре, — отрывисто бросает Козырев и, шурша кожей реглана, протискивается к двери.
— Погоди. Поговорим.
— Не о чем говорить, Гриша. Что было — то было, и никакими прощениями это не вычеркнешь. Судьба свела нас на одном корабле — ну что ж, вместе шастаем по минным полям. Если помрем — тоже вместе. Чего тебе еще надо?
— Надо, чтоб ты меня простил.
— Заладил! Ну, не верю я в эти штучки, в прощения, искупления… Это ведь просто слова, которые утратили смысл. Усложняешь ты все. А жизнь, в сущности, проста. Ты, когда против меня выступил, руководствовался своими убеждениями — так или не так?
— Не совсем так, но я…
— Ты признал, что ошибся. Ну и все. Какого дьявола еще нужно? Индульгенцию тебе выдать с печатью войсковой части? Нет у меня бланков с индульгенциями.
Слюсарь молчал, опустив голову в черной кожаной шапке. Руки его, красные от холода, лежали на карте с заштрихованным многоугольником.
— Иди отдыхать, Гриша, — сказал Козырев. — Ночью тебе понадобится ясная голова. Иди, иди. Приказываю.
Тихо, тихо в бухте Сууркюля. Покачиваются на зыби корабли отряда, отдыхая перед вторым ночным броском. Кружат над кораблями в сером небе белые чайки, и то одна, то другая вскрикнет странно и дико. Витают над кораблями сны.
Лейтенант Галкин — вахтенный командир на «Гюйсе» — смотрит на часы. Тридцать пять одиннадцатого. Полтора часа до конца вахты. А там — обед. И можно будет наконец завалиться приспнуть часок, если не помешают.
А что будет потом — лучше об этом не думать.
Он ходит по мостику, держась на некотором отдалении от Козырева, неподвижно стоящего у обвеса. Задумался командир. Смолит папиросу за папиросой. Галкин поглядывает на его кожаную спину и мысленно отсылает командира с мостика в каюту. Оно как-то спокойнее было бы без начальства.
Твердые шаги на трапе, позвякивают стальные подковки сапог. Только одному человеку могут принадлежать эти твердые, как булыжник, шаги. Чего его несет нелегкая?
Сперва черная шапка-кубанка с «крабом», потом и вся долговязая фигура Толоконникова возникла на мостике. Галкин, как всегда при его появлении, испытал желание смыться.
— Как обстановка, Галкин? — негромко спрашивает Толоконников, покосившись на неподвижную спину командира.