Сегодня, стоило Матильде взглянуть на мужчину, как она сразу определяла, сколько женщин скрывается за кулисами его жизни. Держит ли он одну для того, чтобы подавать ему тарелку с горячей едой, а другую – чтобы стелить ему постель и утром протирать зеркало, перед которым он причесывается. В каждой отутюженной рубашке, в каждом начищенном ботинке, в каждом мужском животе, свисающем над ремнем, она видела труды женских рук. Рук, погруженных в ледяную воду и отстирывающих мылом измазанные соусом манжеты. Рук, покрытых следами ожогов и незаживающими порезами. Одиноких мужчин она тоже сразу распознавала. Их-то, пожалуй, в первую очередь. Она искала их, она их желала. Одиноких мужчин, которых выдавали потертые воротники, нечищеные ботинки, оторванные пуговицы.
Матильде исполнилось сорок три года. Она чувствовала себя старой, изношенной, ненужной. Она была уверена, что лучшее в ее жизни уже прошло и ей остается только ждать смерти, проявляя еще больше самоотверженности, еще больше мудрости, чем когда-либо. Одинокие мужчины на нее не смотрели, и мысль о любви стала казаться ей унизительной. Любовь? Кто еще мог бы ее полюбить? Кто мог желать этого тела, растолстевшего от обжорства? Амин упрекал ее в том, что она бездельничает, тратит деньги на всякую ерунду, попусту теряет время, встречаясь за чашкой чаю с глупыми женщинами. Он считал, что она постоянно ест пироги, полдня спит и читает книги о людях, которые никогда не существовали, и событиях, которых никогда не было. Приходя вечером, он заставал ее сидящей за кухонным столом: положив руку на клеенку, она смотрела неведомо куда. Ужин был готов, дом прибран. Счета и бухгалтерские документы лежали на письменном столе. Мусорное ведро в амбулатории было доверху набито пропитанными бетадином марлевыми салфетками и бинтами с пятнами засохшей крови.
В то время как ее дочь училась в университете, а Сельма устраивала свою жизнь в Рабате, она сидела здесь, на этой кухне, уткнувшись носом в пахнущую мокрыми тряпками клеенку. Чему можно научиться на кухне? Веками женщины готовили там еду и варили снадобья, чтобы лечить и растить детей, чтобы утешать и приносить радость. Они придумывали отвары для стариков на закате жизни и лекарства для девушек, у которых прекратились месячные. Они подогревали масло и мазали им живот ребенка, измученного коликами, и, имея в своем распоряжении немного муки, воды и жира, умудрялись кормить большую семью. Разве это ничего не стоит? Разве они ничему не научились?
В такие минуты она хотела все объяснить Амину. Сказать, что он считает это отдыхом, но он ошибается. Он думает, что все это она делает из любви, а ей хочется крикнуть: «То, что ты называешь любовью, на самом деле тяжелый труд!» Получается, женщины до того преданны, до того добры, что способны всю жизнь, целую жизнь от начала до конца, заботиться о других? Когда Матильда думала об этом, ее охватывала ярость. Что-то во всем этом было не так, она явно попала в какую-то ловушку, только не знала, как ее назвать. Она не говорила об этом с подругами из Ротари-клуба, с которыми пила чай. Она улыбалась, кончиком языка слизывала взбитые сливки, оставлявшие след на ее губах, потом клала ладонь на живот, чтобы убедиться в том, что она еще немного потолстела. Она ела, словно наказывая себя.
Порой она чувствовала себя чужой в этом доме. Правда, в такие моменты она не представляла себе другого дома, более теплого и менее враждебного. Она понимала, что любой дом – западня, в которую она неизбежно попадет. Ее не пугала и даже казалась полезной идея хаоса: это единственное, чего она хотела, единственное, что могло вернуть ей иллюзию высокого служения.
Селим вскочил на мопед и поехал в город. Он колесил по раскаленным пустым улицам Мекнеса. Июль 1969 года подходил к концу, магазины на авеню закрылись на лето, а его друзья уехали на каникулы к морю. Когда Селим выходил из гаража в медине, он услышал, как какая-то женщина кричит на непонятном языке, похожем на немецкий. Она ругалась с группой мальчишек, которые окружили ее и осыпали оскорблениями. Селим подошел поближе. Молодая женщина была одета в плотно облегающие брюки с очень низкой посадкой и веревкой вместо пояса. Ее белый мускулистый живот был выставлен на всеобщее обозрение, а коротенькая хлопковая майка прикрывала только плечи и грудь. Она была высокая, такая же высокая и белокурая, как Матильда, но до того худая, что у нее торчали ребра. Селим услышал, как один из мальчишек обзывает ее шлюхой, и не раздумывая ухватил его за волосы:
– Ты что сказал? Совсем стыд потерял?
Парнишка отбивался, пытался пинать Селима ногой, вся банда пришла в крайнее возбуждение. Бранясь, выпучив глаза, они окружили Селима. Били себя в грудь, а один даже плюнул и поклялся, что Селиму это с рук не сойдет.
Селим определил на глаз самого старшего и спокойного и спросил, кто эта женщина. Тот ответил:
– Она в таком виде ходит по всей медине и ищет гашиш. Она что себе возомнила, эта хиппи? У нас тут никто этим не занимается.
Селим объяснил, что это всего лишь иностранка, одинокая девушка, наверное, она просто заблудилась, к тому же не знает обычаев страны. Мальчишки смотрели на него с удивлением: они совершенно опешили оттого, что этот высоченный светловолосый парень так хорошо говорит по-арабски. Селим, судя по всему, знал их законы, их ругательства, он дважды помянул Всевышнего, и стайка сорванцов в конце концов отошла подальше. Один из них крикнул: «Go home!» – и плюнул на землю. Во время разговора девушка не шелохнулась. Казалось, она ничуть не испугалась и даже слегка улыбнулась, когда Селим приподнял мальчика за волосы. Она поблагодарила его на французском с сильным немецким акцентом. Спросила, местный ли он, и добавила, что и вообразить не могла, что бывают марокканцы, похожие на него. Он ответил, что его мать родом из Эльзаса, но он вырос здесь, на ферме: «Вот так».
Селиму было неловко оставлять ее здесь в этом нелепом, грозящем неприятностями наряде, но он не хотел продолжать разговор, к тому же чувствовал, что от этой девушки будет трудно отделаться. Она явно стремилась навязать свою волю, подчинить его себе. Она преградила ему путь и сообщила, что приехала из Дании и зовут ее Нильса. Месяц назад ей написали университетские друзья. Они находились в Марокко, в Танжере, и приглашали ее приехать к ним. И вот она собрала чемодан и уехала из Европы посмотреть третий мир. Она на секунду замолчала и наклонилась над прилавком бакалейщика, продававшего засушенные цветы роз и черное мыло. Она спросила, сколько это стоит, и торговец положил ей на ладонь несколько комочков рассула[32].
– И что же? – спросил Селим. – Ты их нашла?
– Нет. Когда я добралась до Танжера, они уже уехали. Я села в автобус, идущий сюда, с крестьянами, с курами, представляешь? Завтра собираюсь двинуться дальше, отправлюсь на Юг. Ты знаешь Юг?
Нет, Селим не знал Юга. И не думал, что такая молодая и красивая женщина может путешествовать по незнакомой стране на автобусе. Он размышлял, не сошла ли Нильса с ума, или, может, он совсем ничего не понимает в жизни и возможностях, которые она предоставляет. Нильса взяла его за руку и прошептала в самое ухо:
– А не мог бы ты раздобыть мне гашиша?
Он спросил ее, где она живет, Нильса назвала ему скверную гостиницу, и он вообразил, как она спит там в грязной постели, а вокруг кишат тараканы.
– Посмотрю, что можно придумать. Завтра утром приду к тебе в гостиницу, договорились?
Он проводил ее до центрального рынка, где она собиралась купить себе что-нибудь на ужин. Судя по выражению лица, она считала, что все чудесно. Она твердила:
– Это так не похоже на Данию. Там все серое, а здесь, куда ни пойди, такие яркие цвета.
Селиму никогда не приходилось размышлять об этом: о серой гамме другого мира и разноцветье этой земли. Пока Нильса покупала оливки и тушенную с сахаром морковь, Селим рассматривал окружающих людей. Женщину в розовой джеллабе с ребенком на руках. Старика в блестящих желто-оранжевых бабушах, сидевшего у входа в кондитерскую лавку, где были выставлены пирамиды зеленых фисташковых пирогов. Нильса много говорила и постоянно притрагивалась к Селиму, или брала его под руку, или прижималась к нему, когда замечала что-нибудь необычное. Она вскрикивала: «Фантастика!» – и разводила руками, пугая прохожих голым животом.