— Он уехал в Мадрид по указанию герцога, подыскать квартиру для мадмуазель, — не дрогнув, ответил драгун.
— Глупости. Мадмуазель не нуждается в квартире — она будет жить у меня. Вы тоже француз?
— Нет, ваше сиятельство, мы с товарищем чистокровные испанцы.
— Тем лучше. Я сегодня же напишу графу Аланхэ — у него в роте, кажется, были какие-то вакансии. Можете наутро отправляться в Мадрид и сами передать мое письмо графу.
Драгун почтительно склонил голову и сдержанно поблагодарил хозяйку.
* * *
Женевьеве отвели роскошные покои на втором этаже, откуда был хорошо виден лабиринт уютных тропинок парка, вьющихся меж тополями и акациями. Но до самого вечера ей не удавалось остаться одной ни на минуту: приходили закройщицы, портнихи, вышивальщицы, цветочницы, и все сплетничали без умолку, считая, что приезжая мадмуазель едва может произнести по-испански два слова.
— И, веришь ли, Лусита, она так нахлестала его по щекам, что от колец кровь так и брызнула ему на камзол!
— Прямо совсем, как мой Перес!
— А Мануэлито?
— Побежал забываться к своей эстремадурке.
— Что ж, с королевой не сравнить. Кстати, знаешь, мой Франчо видел эту старую лошадь в Лавапьесе.
— Да ну!
— Да, да. Она была там в маске и под густой вуалью. Да только разве ж ее не узнаешь!
— Замолчи, Тереза, или захотела отправиться куда-нибудь подальше?
Женевьева молча поворачивалась, следуя требованиям проворных рук, и смотрела в огромное окно в ожидании окончания этих пыток.
Под вечер ее посетила герцогиня.
— Надеюсь, вы успешно вытерпели эту суету с модистками? — поинтересовалась она, садясь в кресло и по-мужски закидывая ногу на ногу. — Понимаете ли, получилось так, что мы совсем недавно открыли для себя свой народ и теперь — буду откровенна — от скуки и эротизма обожествляем его. Дамы у нас одеваются, как махи: черные юбки, тугие пояса, низко вырезанные лифы и болеро с кисточками, а мужчины забирают волосы сеткой, словно матадоры. Но не забывайте, что это — всего лишь карнавал, буффонада, единственные настоящие люди здесь — это тореро, воспитанные на бойнях. Пусть они не умеют даже расписаться, но у них есть гордость и чувство собственного достоинства, а главное, они безоглядно презирают смерть. Именно поэтому женщины загораются… Впрочем, вам, может быть, больше пойдет ваша французская легкость. — Герцогиня внимательно, и не скрываясь, оглядела девушку, отметив легкость длинных ног под муслиновым платьем, маленькую высокую грудь и странное сочетание веселой дерзости лица с печалью жгучих черных глаз. — Вы южанка?
— Да, мой отец был депутатом Генеральных Штатов от дворянства Монпелье, но в девяносто третьем как бывший едва не угодил в Консьержери. Семья к тому времени жила уже в Париже, и эта столичная жизнь стоила жизни матери и брату. Однако отец спасся, а через три года уже занимался реформой флота. Он действительно увлекающийся человек.
— А вы? — помолчав, спросила Осуна.
— Я тоже, — не опустила глаз француженка.
— Вы приехали непосредственно из Франции?
— Нет, пару месяцев я гостила у герцога под… Памплоной — кажется, я верно произношу это название?
— Абсолютно верно.
— Отец познакомился с его сиятельством еще до революции и всегда с восторгом отзывался о нем. И когда он посчитал, что находиться в Париже становится неприлично для девушки моего возраста, он первым делом вспомнил о герцоге.
— Сколько же вам лет?
— Через месяц будет шестнадцать.
Герцогиня устало прикрыла выпуклые веки.
— Мне остается только вам позавидовать. Ложитесь, уже поздно, а сон в такие годы так крепок…
Но как только дверь за Осуной захлопнулась, Женевьева подошла к вишневой портьере окна и с тоской посмотрела в парк. Где-то протяжно мычали коровы, и от этого, так не подходящего к тяжелой пышности окружающей обстановки звука, она неожиданно горько разрыдалась.
Плакала она долго, по-детски всхлипывая и распухнув всем лицом, а когда снова посмотрела в парк, то увидела, что отблесков света из окон уже почти нет. Она распахнула одну из шести створок окна, жадно глотая холодный воздух, и в тот же миг на подоконник легли желтые обшлага, а затем в комнате оказался и их обладатель.
— Ты с ума сошел, Педро!
— Не мог же я уехать, не простившись с тобой! И потом, как я понял, в этой Аламеде ничто не считается пороком, и уж тем более то, когда кверидо[72] лезет ночью в женскую спальню.
— Как ты быстро перенял эти нравы, — рассмеялась девушка. — Ты действительно завтра уедешь?
— Нет, я уеду сейчас. Рискну еще раз махнуть в Гвадалахару — может, Хуан все-таки туда добрался.
— Зачем он уехал в Сарагосу?
— За тем же, за чем когда-то ездил я.
Клаудиа побледнела и стиснула руки.
— Тогда это принесло нам только горе и смерть. Зачем ворошить прошлое?
— Это последний шанс узнать что-либо о доне Рамиресе.
Оба замолчали. В парке тоскливо закричал павлин.
— Не уезжай, Педро! — Клаудиа вдруг, как в рождественскую ночь в Мурнете, прижалась к юноше. — Мне страшно!
Он сжал зубы и осторожно отвел с плеча растрепанную русую голову.
— Ведь ты сама хотела возродить былую славу де Гризальва. Отец был бы тобой доволен. Я уверен, скоро мы встретимся с тобой в Мадриде. — И он тихо поцеловал заплаканные розовые веки.
Когда Клаудиа подняла их, в спальне уже никого не было.
* * *
В «Торунье», куда Педро, не снимая формы, прискакал уже на рассвете, он даже не стал брать номер, а сев за стол в зале, где пахло уксусом, мясом и прелой соломой, заказал виноградной водки и жаркое. Тут же он написал и отчет о дороге, отправив его хозяину с очередным курьером. Хуан так и не появлялся. Поездка в Сарагосу заняла бы явно больше суток, а не позднее вечера этого дня им следовало явиться в гвардейские казармы и причем вдвоем. Педро подождал еще час и вышел. Но повернуть коня на юг он не мог. А что если Хуан попал в беду из-за его дурацкой просьбы? Человек всегда должен решать свои дела сам. Дьявольщина! Наверняка Хуана сцапали и теперь, для того чтобы его вытащить, придется все рассказывать дону Гаспаро…
Конь, видя нерешительность всадника, отошел в поле и принялся мирно щипать только что вылезшую траву. Эта заминка и спасла Педро. Уже решив, что все равно поедет в Сарагосу, он вскочил в седло и вдруг на повороте увидел ярко-желтое пятно мундира.
— Хуан! — крикнул он и погнал коня навстречу.
Через полчаса, сменив едва не падавшего коня Хуана, они двигались легкой рысью по унылой равнине.
— Ну что, старина, будешь спрашивать или самому рассказывать? — наконец ухмыльнулся Хуан.
— Не знаю.
— Тогда давай я сам, а что надо — спросишь. Главное — эту чертовку я все-таки нашел.
— У моста за Арравальским предместьем?
— Почему? Хуже — на кладбище Лас Эрас. Представляешь, брожу по городу уже третий день, вынюхиваю, высматриваю, но, памятуя твое предупреждение, молчу. Обошел все церкви — хотя чего там делать дьяволице, ума не приложу! — госпиталь, даже университет — ничего. Пошел по кладбищам, и, на мое счастье, какой-то калека на колесах у монастыря Санта Энграсия вдруг посоветовал мне заглянуть на Лас Эрас. Это кладбище далеко, уже за городской стеной — райское местечко. Очень мне там понравилось, дружище. Какой вечный покой! — Педро с некоторым удивлением посмотрел на своего сурового друга, который всегда был чужд всякой поэзии и романтики. Но тут Хуан неожиданно схватил его за руку. — Слушай, дружище. Похорони меня на Лас Эрасе, когда придет мой срок. — Педро молча, приблизившись, сжал локоть друга, и Хуан продолжил рассказ: — Так вот, лазаю по плитам, бьюсь головой о сломанные статуи и вдруг вижу, какая-то вдовица в черном с ребеночком грустит над могилкой. Я к ней, так мол и так, времени у меня нет, играю в открытую. И она, поверишь ли, смотрит на меня огненными, как у лошади, глазищами и говорит: «Я к вашим услугам, ибо, я вижу, вы настоящий кабальеро, из Памплоны». Я так и сел. А она берет ребеночка на руки — прелестная такая золотая девчушка, лет пяти, и глазищи голубые, но такие же бешеные, как у твоей повитухи, — и продолжает: «И вы, конечно, желаете узнать что-нибудь о том, кто пропал уже много лет назад?» Я, разумеется, ответил, что мне просто нужна она сама, так как ею интересуется один мой друг. Тут она расхохоталась, как сумасшедшая, и заявила, что другу, тебе то есть, беспокоиться нечего и что в Мадриде в свое время он сам узнает все, что ему нужно знать. «Но не больше, слышите, не больше!» — добавила она напоследок и скрылась с девчонкой в каком-то склепе. И сколько я ни искал ее, так больше и не нашел. Самое странное, Перикито, что черт знает, сколько ей лет — то ли тридцать, то ли семьдесят!