По течению, медленно поворачиваясь, поблескивая гладкими скользкими боками, плыло длинное бревно. Но это было не случайное, заблудшее, одинокое бревно, — нет, по реке шло много бревен.
Иван Иванович обрадовался:
— Сплав. Идем быстрее!
— Вот тебе и на! — сказал Душа, присвистнув. — Ведь река течет в нашу сторону. В Белое море, в Россию. Кто же станет здесь лес сплавлять? Ты что, финнов совсем дураками считаешь? — спросил он.
— Молодец! — восхищенно сказал Иван Иванович, не обращая внимания на вопрос Ямщикова. — Вот это я понимаю! Когда началась война, — обратился он к Якуничеву, — здесь на берегу остался лес, не успели сплавить. А теперь наши сплавляют его под самым носом у лахтарей. Из конюшни конокрада коня выводят. Молодцы! Я так и думал! Ну, идем быстрее.
— Немыслимое дело! Оно и понятно, — весело сказал Якуничев. — Вот так и меня всегда на рыбный лов тянет.
Иван Иванович торопился. Старому лесорубу хотелось сегодня хоть немного поработать так, как он работал в мирное время. Руки и сердце его тосковали по привычному, необходимому для жизни человека труду. И притом, кому из нас не было известно, что лесозаводу, выполнявшему заказы фронта, угрожала остановка из-за нехватки сырья — леса. Река же эта несла сплав прямо к запаням лесозавода. Мы ускорили шаг.
Переваливаясь через камни, сшибаясь в стремнинах, по реке шли бревна. Одно остановилось у берега, уткнувшись тупым торцом в корягу, торчавшую из воды.
Иван Иванович быстро спустился и оттолкнул бревно ложей автомата. Нехотя оно отошло от берега и, медленно покачиваясь, поплыло по реке.
Теперь я шел впереди. Позади меня Даша и догнавший нас Иван Иванович.
— Сейчас мы узнаем, как сработали Шокшин и Аня, — сказала Даша.
Признаюсь, мне было очень приятно думать (если только Даша сказала вчера правду), что Аня любит меня… Какая она умница!
Уезжая после каникул в техникум, я спросил ее, кем она хочет быть. «Капитаном парохода», — ответила Аня. А еще через два года, перед самой войной, сказала, что хочет быть инженером-текстильщиком… «Люблю пестрые платья и материи», — и весело рассмеялась… Какие хорошие у нее глаза! Синие-синие. Гладкие подстриженные волосы — темно-русые. Мне немного не по себе, когда мы остаемся с ней вдвоем… Правда, почему я всегда придираюсь к ней из-за всякой мелочи, которую простил бы другому человеку?.. Один раз при всех сделал ей выговор и чуть не довел до слез. Потом хотел смягчить разговор, но неудобно — рядом люди. Надо сдерживать себя. Но мне кажется, это не то чувство, о котором говорила Даша… Да и стыдно было бы — я ведь как-никак уже учитель, а она еще ученица. И потом хорош же я: сделал выговор Даше, а сам…
И в эту секунду я действительно убедился, что такие мысли отвлекают от войны, от настоящего дела. Поглощенный ими, я чуть не столкнулся с бородатым человеком, внезапно выступившим из-за ствола березы. Я схватился за автомат.
— Ну и сынок, не признал, — услышал я знакомый голос. Это был мой отец. Он стоял в сторожевом охранении.
Я очень люблю отца, о многом с ним можно поговорить, посоветоваться. Чего только он не знает, чего только не умеет! Но я терпеть не могу, когда он при всех называет меня сынком. Мне сначала казалось, что это может подорвать мой авторитет.
Как-то случайно я услышал разговор Кархунена, нашего комиссара, с отцом по этому поводу.
— Как-никак, а ведь он мой помощник по комсомолу, — говорил комиссар.
После этого разговора отец два дня называл меня «товарищ Титов». Потом забыл, и вот теперь так и зовут в отряде — Сынок, даже те, кто моложе. Впрочем, это не хуже, чем Душа, Лось или Последний Час — так с легкой руки Ямщикова весь отряд называет нашего радиста. Он все время злился на Ямщикова за это, но и ему пришлось примириться со своим прозвищем.
— Трофеи принес, сынок! — радуясь тому, что видит меня, сказал отец. — Вот и хорошо. Ждут вас. Уже все пришли…
— Как с продуктами? — спросил Душа.
— Когда самолет сбросит, тогда и будут, а на сегодня все съедено… Подчистую…
— А как со сплавом? — перебил его Иван Иванович.
— Работают, — улыбнулся отец, — на нормы не глядят.
— Послушай, Титов, — подозвал меня Иван Иванович, — пойди к командиру и доложи о нашей операции. Ты не хуже меня знаешь. А мне время даром терять нечего. Давно я не работал. Как бы не заржаветь.
Я подошел к шалашу командира. На камне рядом с шалашом сидела незнакомая горбатая старуха. Она посмотрела на меня равнодушными глазами. Губы у нее все время шевелились, словно она что-то жевала.
— Что за птица? — спросил я у стоявшего на часах Жихарева. Сам он был чуть выше своей винтовки.
— Предательница. Ее группа Матти Ниеми привела.
С группой степенного канадца Ниеми участвовала в операции и Катя.
Катя эту старуху выманила в лес. Троих в деревне из-за нее расстреляли. У, гадина!
Старуха сидела и непрерывно шевелила губами, ни на кого не глядя.
— Можно?
— Войди!
Странно, что такой высокий человек, как Иван Фаддеевич, умещается в этом маленьком шалаше. Там была Катя.
Когда я, нагнувшись, заглянул в шалаш, она что-то взволнованно рассказывала командиру. Такая же, совсем такая, как и в школе, — белобрысая, с тоненькими косичками, которые смешно подпрыгивали, когда она играла в волейбол. В ней как-то по-особенному всегда сочетались шаловливость и стыдливость.
В первые дни войны на занятие медицинского кружка врач принес анатомические таблицы, на которых изображалось человеческое тело. Катя, а за ней еще несколько девушек вспыхнули, с возмущением отвернулись от этих таблиц и стали смотреть в окно. Как врач ни бранил их, ничто не помогало.
— Как не стыдно, — чуть не плакала от обиды Катя.
Тогда вызвали меня, как секретаря райкома, и я объяснил девушкам, что здесь никакого срама нет, это наука, и, не зная устройства человеческого тела, они не сумеют оказать первой помощи пострадавшим.
В походах Катя не утратила своей милой стыдливости, но ко многим вещам стала относиться гораздо проще.
— Как мост? — спросил меня командир, прерывая беседу.
— Взорван!
Иван Фаддеевич облегченно вздохнул:
— Ну, что ты остановилась? Продолжай, — кивнул он Кате.
И Катя продолжала:
— Первый раз в жизни с фашистом за одним столом сидела. Не поверите, сердце замерло, так страшно-страшно стало. Я сидела лицом к двери за столом. Самовар кипел. Со стариком и старухой разговор вела… А у них на постое унтер-офицер. Они мне рассказывали про Пекшуеву и про все, о чем я вам уже доложила. Вдруг стукнула щеколда — я вся вздрогнула, в горницу вошел унтер. Не старый еще, с усиками. Подошел к столу, взглянул на меня, отодвинул табуретку и сел рядышком.
«Ну, — думаю, — погибла». В сердце пусто будто стало, ноги как ватные.
«Это моя племянница, — сказал хозяин. — Спасибо, не забыла старика, пришла навестить за восемьдесят километров».
А хозяйка наливает чай и ставит чашечку перед унтером. Начал он чай пить вприкуску и посматривает на меня… Я в тени сидела, а руки на столе, на свету лежали. Вот я потихоньку руки-то со скатерти и убрала под стол. Будто хоть немного от чужого глаза скрылась — спряталась. Он ничего злого не сказал, а только спросил старика:
«Где свою племянницу спать положите?»
«Вот здесь, на лежанке у печки», — объяснил ему хозяин.
А я в кармане гранату сжимала. Ежели подойдет… Ну, спать я там, конечно, не стала, как только он вышел, сразу с хозяевами распростилась.
— Ты посмотри, что только при себе эта горбунья носила, — сказал Иван Фаддевич и протянул мне ладанку. — А ты, Катя, иди отдыхай.
И Катя вышла, хотя ей очень хотелось услышать мой доклад.
В моих руках был кусок бересты, сложенный вчетверо в виде конверта. Я осторожно раскрыл его. Там были лягушечьи сушеные кости, несколько старых финских кредиток с изображением коров и новеньких, с голыми женщинами.
— С той минуты, как взяли ее, ни слова не говорит. Ни бе ни ме. Вредная старуха — все тропы немцам указывала… Сын у нее в двадцать втором году за границу убежал. Нынче нашелся, посылку прислал. Ну, теперь выкладывай свое.