— У тебя винтовка не почищена!
— Вернусь, тогда и почищу.
— А отдыхать?
— Жизнь одна! — кричит молодой лесоруб.
Играет на дворе гармонь, и двери с улицы и двери из комнаты захлопываются, и тьма захватывает сеновал. Только морозный луч февральского месяца все-таки пробивает себе дорогу через полукруглое чердачное обледенелое оконце.
Каллио, устраиваясь на лавке, тоже улыбается, взглянув на хозяина избы.
Уже когда они вошли в избу, хозяин выглядел очень смущенным и испуганным. Когда же Каллио принялся за чистку винтовки, вытащил шомпол и стал вывинчивать протирку, он совсем перепугался и, побледнев, затараторил:
— Вам, товарищ партизан, наверное, соседи мои на меня успели наврать. Никогда я не мог быть добровольцем у белых. Это они меня в восемнадцатом году силком мобилизовали, честное слово!
— Никто на тебя не врал, а винтовку я все равно чистить обязан, чем бы ты в восемнадцатом ни занимался.
— Нет, честное слово даю вам, товарищ партизан, я говорю истинную правду.
— Ну и говори, я тебе не мешаю.
Теперь, засыпая на лавке, Каллио вспомнил про испуг пожилого хозяина, и ему опять стало смешно.
В деревне было шумно и весело.
Трещали разложенные вдоль улицы костры. У огня грели руки прохожие и люди, не попавшие на ночевку в помещение; все было переполнено сверх меры.
Хелли жаловалась на сына возчика, взятого отцом в этот поход:
— Мама, он меня дразнит!
Мальчику было семь лет, кочевая жизнь ему, видимо, очень нравилась.
— Сплава-то нет, и все реки на свете замерзли, и никакие веники к нам не приплывали. Мы потому все идем, — говорил он, — что никто не хочет платить недоимок и ждать, чтобы ленсман все отнял. Вот.
А маленькая Нанни закутала свою ножку и укачивала ее в такт долетавшим издалека звукам гармони.
— Бай, бай, милая, спи, спи, ноженька, на дворе темно.
— Да, на дворе давно темно, и спать, дети, давно пора, — улыбнулась Эльвира и стала укладывать девочку спать.
— Не знаешь, Эльвира, кто муж Хильды? — спросила Айно. — Любопытно бы узнать.
— Нет, не знаю, я не знаю даже Хильды. — И она взяла дочку на руки: — Спи!
За окном играла гармонь и радостно и тоскливо, как в тот памятный последний свой день отцовская четырехрядная…
— Спи, Нанни, мы уже большие.
— Зачем же вам непременно уходить из деревни сегодня? — прижимаясь к Лундстрему, спросила девушка.
Гармонист играл веселые пески, парни и девушки кружились в шумном хороводе, и пол ходил ходуном.
На лавках, установленных вдоль стен, теснились, вытирая пот, отдыхающие после танцев, раскуривали свои самодельные трубки партизаны, те, что посолиднее, и пожилые поселяне.
— Зачем уходить вам сегодня? Переждите погоду и повеселитесь с девушками; такого веселья отродясь в нашей деревне не было, — повторила девушка и еще теснее прижалась к Лундстрему. — Смотри, все против вашего ухода. Слишком ясно сияет круторогий месяц — к стуже! Смотри, в печи слишком красный огонь — к морозу. Когда я пошла сюда, наша собака выскочила из избы и стала валяться на снегу. Это тоже к злейшей стуже, — убеждала девушка.
— Милая, уже все решено. — И горячие губы Лундстрема прижались ко лбу девушки. Но в неясном освещении переполненной большой комнаты сельской школы все были заняты своими делами, своими девушками или своими кавалерами, так что никто и не заметил этого.
Никогда не забыть мне этого вечера перед переходом через границу, никогда не забыть мне моей девушки, веселой и смущающейся, в теплой кофточке из тяжелой синей шерсти.
Вот как будто держу я сейчас свою руку на сильной ее талии и тепло ее дыхания ложится на только что выбритые мои щеки.
Счастливые были дни.
Вот имени ее не пришлось запомнить — Мартой ли ее звали или Элизой, Марией или Тюне.
Если ты жива еще и если когда-нибудь придется встретить тебе эти строки, вспомни неуклюжего молодого лесоруба, грубоватого и нежного, по рассеянности или по привычке и сюда, на вечеринку, захватившего свой топор.
Помнишь, заткнутый за пояс, он мешал тебе потеснее прижаться ко мне, а я не знал, куда его положить, и неудобно было мне с ним расстаться.
Ты припомни еще шутку танцевавшего рядом с нами бойкого парня в ярко-красной курточке. Я сам забыл, над чем и как он пошутил, но помню, что нам было очень весело и смеялись мы до упаду.
А как играл гармонист!
Вот славно было бы припомнить все его шутки. А как один из сидящих на лавке у стены лесорубов вскочил и крикнул: «Дай-ка тряхну стариной. Послушай, Инари! Послушай, Каллио!», выхватил гармонь из рук гармониста и сам заиграл.
Инари и Каллио не были на вечеринке, а мы уж всласть наслушались замечательной игры гармониста Лейно, пока за ним не пришла жена.
Он намотал на шею зеленый свой шарф, надвинул финку на глаза и пошел к выходу, а мы остались.
Помнишь, мы вышли из комнаты только тогда, когда в спертом от дыхания множества людей и табачного дыма воздухе замигали тревожно лампы. Только тогда, — а позади были уже ночные и снежные переходы, и через три-четыре часа начинался последний, труднейший.
Но впереди была у нас вся прекрасная жизнь.
Припомни все это, моя милая девушка, и прости — писем я не писал, вестей о себе не подавал, и ты, может быть, обо мне забыла. А я изредка вспоминаю эту ночную вечеринку в заброшенной в приполярных лесах деревушке Курти, и сердце у меня сжимается.
Я думаю о том прекрасном времени, когда Суоми станет свободной и я приеду в далекую, заброшенную деревню Курти и начну отыскивать милую мою девушку, с которой мы вышли тогда вместе из комнаты.
Только вот имени ее не пришлось мне запомнить, но ее фигурка, теплое дыхание подскажет: вот она. Я подойду к ней и спрошу:
— Помнишь ли ты молодого лесоруба? Правда, морщинки кое-где побежали по лицу, правда, позавчера я вырвал седой волосок из головы, но я так же молод и так же приятно смотреть мне на тебя и держать за руку, как и тогда, в ночь на седьмое февраля. И только одного я боюсь, что, взглянув на меня, ты так же звонко рассмеешься, как тогда на морозе, и скажешь:
«Я не могу долго разговаривать с тобой, я спешу, пора кормить дочку».
Я отлично понимаю, что ты должна была кого-нибудь полюбить и выйти замуж, ведь у меня-то самого не только было дела — ждать этой встречи. И все-таки мне станет обидно, милая моя нейти. Но не огорчайся за меня, обида моя скоро пройдет. Разве можно будет ходить печальным в те дни, когда Суоми станет свободной?
Круторогий месяц сиял на темно-синем небе, и снег был совсем темно-синим, и навстречу нам ехали сани.
Ребята остановили их; это были наши партизаны, они везли оружие, взятое на пограничном посту.
— Смешные эти солдаты, они сложили все оружие, что было у них, в кучу, а сами разбежались кто куда. Ни одного из них за все время, что мы были в секрете, не удалось увидеть — попрятались, канальи. Ну, мы оружие погрузили, телефонный аппарат сняли и айда обратно!
И они поехали дальше, сдавать добычу Олави, а мы пошли веселой гурьбой и грелись у каждого встречного костра, и нам не было холодно. И у нас не было места, куда приткнуться, чтобы посидеть вдвоем.
Так мы и ходили по улицам, смотрели вверх на синие мохнатые мигающие звезды, присаживались на приступочках.
Потом, помнишь, мы встретили солдата в полной форме, только без погон. Он шел на лыжах и тяжело дышал. Он спросил нас:
— Как пройти к главному начальнику?
А я спросил его:
— Для чего нужен тебе главный начальник?
— Я бывший солдат из гарнизона Куолаярви, рядовой. Я покинул свою часть и хочу идти вместе с вами в Россию. Я хочу добровольцем записаться в батальон партизан Похьяла.
И мы проводили его до самого штаба. Нам было странно, что Коскинен в такое время не спал. Потом опять мы ходили по улицам, смотрели, как в зрачках отражается полумесяц, как ложатся на рукава снежинки.
Так мы ходили, пока не начал собираться обоз и возчики не стали запрягать своих лошадей.