Через несколько дней он уже начал тосковать по металлическому шуму мастерской.
После работы, возвращаясь с выпачканным черникой ртом домой, в небольшую избу бобыля, он завидовал спокойному, равномерному храпу Олави и Инари.
И в такие часы он тихо разговаривал с Коскиненом.
Но Коскинен требовал — идти спать, завтра ведь снова работа, и Лундстрем покорно укладывался.
Коскинен, спокойно улыбаясь в подстриженные усы, велел товарищам срывать дерн и оставлять, будто напоказ, свежие проплешины сырой земли.
Коскинен требовал, чтобы ребята отбивали своими геологическими молотками от больших камней куски. Сам он карабкался по обнаженным у берега породам и, деловито собирая образцы, серьезно и пристально изучал их, взяв на ладонь.
У очага накопилась груда камней разной формы и величины; слюда в неотесанных кусках гранита радовала непривычный глаз своим блеском.
Так они проводили дни, иногда далеко уходя от селения.
Однажды Коскинен ушел один по берегу ручья в лес и вернулся поздно вечером, встревоженный и, казалось, расстроенный.
Он курил и сосредоточенно молчал, молчал и Олави. Инари ладил постель ко сну, и Лундстрему чудился какой-то заговор против него. Он сознавал, что все это пустяки, и все это ему только так кажется, но молчаливость была не в характере Лундстрема, она тяготила его.
И на второе утро Коскинен, приказав собирать камни и поднимать дерн на видных местах, опять ушел в лес.
Инари выполнял распоряжения Коскинена настойчиво и неукоснительно.
Олави порою останавливался и, держа в ладони отбитый осколок валуна, задумывался о чем-то далеком.
Лундстрем же поковырял немного дерн, потом обозлился и плюнул:
— Инари, зачем мы это делаем?
— Должно быть, нужно.
— А ты сам не знаешь?
— Нет.
— Я так не могу работать!
И снова молчание и попыхивание трубками. И снова через несколько минут Лундстрем с раздражением бросает камень и говорит:
— Олави, зачем мы этой работой себя изводим? Надо, наконец, узнать, о чем думает «старик».
На третий день после приезда в деревню вечером у очага, на котором в чугунке варился картофель, Коскинен с довольным видом объявил, что он нашел нужную зарубку, теперь все в порядке.
— Зарубку не смоешь. Я знал это, а найти не мог. Молния в сосну ударила. Надо завтра стряпуху нанимать и приниматься за настоящее дело.
Но едва Коскинен собрался рассказать, в чем теперь будет заключаться их работа, как раздался стук и в горницу вошел старик — местный староста; с ним был тринадцатилетний мальчик, его внук.
— Садись, гостем будешь, — спокойно сказал Коскинен, и хитроватая улыбка застряла в уголках его губ.
Старик спокойно опустился на лавку. Нары шли вдоль стен всей горницы; было темно, и только огонь очага чертил огромные тени на потолке. Было слышно, как закипела в чугунке вода.
Наконец старик спросил:
— Так, из Хельсинки?
— Да, отец.
И снова наступило молчание.
— За чем к нам пожаловали, чем привлекли ваше столичное внимание наши заброшенные места?
— Видишь ли, отец, — сказал располагающим, вкрадчивым голосом Коскинен, — я сам собирался сейчас зайти к тебе и объяснить. Мы посланы университетом. — Коскинен вытащил бумажку и показал ее старику.
Старик придвинулся к огню и медленно стал читать удостоверение, видимо не совсем улавливая его суть. Непонятные слова внушали ему уважение.
— Но дело, отец, не в этом, про самое главное в бумаге не написано, потому что дело наше секретное, и тебе тоже для выгоды своей и соседской лучше об этом молчать. Мы ищем золото и, вероятно, найдем его. Если никто об этом не проведает раньше срока, все здесь станут богачами, а если узнают — нахлынут сюда чиновники, помещики, и все богатство уйдет, как весною лед.
И снова наступило молчание.
Старик сосредоточенно жевал губами, глазенки мальчика восторженно засияли.
Картошка была готова.
— А мне нельзя с вами золотоискателем сделаться? — осторожно и умоляюще спросил мальчик.
— Вот как времена меняются, — словно отвечая на свои затаенные мысли, сказал старик. — Меня пастор окрестил, когда мне исполнилось пять лет, и я смог сам пойти на лыжах в церковь за пятьдесят километров принять святое крещение. Летом совсем пути не было, а зимой только лыжи. А сейчас и дорогу нагатили, и Илмари в золотоискатели с двенадцати лет рядится!
— С тринадцати, — поправил деда Илмари.
— Нет, Илмари, — улыбнувшись, ответил Коскинен, — молод еще ты, а камни приноси — может быть, они и пригодятся.
Много Илмари натаскал в избу камней.
Но в ту минуту его внимание было занято другим.
Он жадно смотрел на финский нож, которым Олави расщеплял полено, готовя растопку.
Нож Олави должен был бы понравиться всякому, понимающему толк в этом деле. Большой, но в меру, красивый не как безделушка, а как вещь, необходимая в жизни каждому мужчине. Ни на какую дамасскую или золигенскую сталь не променял бы Олави этот простой нож.
Для каждого финского мальчика пукко является как бы свидетельством мужества, зрелости, гражданского совершеннолетия[8].
Дед тоже смотрел на работу Олави, но она рождала в нем совсем другие чувства.
— Из лучины не сделать полена, из шестидесятилетнего — двух парней по тридцать лет.
И старик, благодаря за угощение, стал собираться восвояси.
На прощанье Лундстрем хотел помочь старику разжечь табак в трубке и чиркнул уже спичку, но старик замотал головой и, с неожиданной торопливостью отстраняясь, сказал:
— Нет, благодарю, не надо. Я ни разу в жизни не закуривал трубки от спички. Я не доверяю этим штукам, которые зажигаются с треском и брызжут в лицо искрами. Они всегда гаснут не вовремя. Нет, у меня для этого есть трут и кремень, уголек из очага или костра: другой совсем аромат получается.
Как только староста с внуком ушли, Коскинен скомандовал:
— Спать, завтра с утра за дело!
Утром наняли они стряпухой девятнадцатилетнюю Хильду, батрачившую в этой деревне уже второе лето, и отправились на работу.
И все в деревне думали — старик проболтался, что приехали золотоискатели. И, передавая эту новость, многозначительно намекали на общую выгоду хранить ее в секрете.
Хильда тоже думала про своих новых хозяев, что они золотоискатели, и, хотя в разговорах их слово «золото» почти не слышала, она решила, что так надо для дела.
Действительно, так нужно было для дела. Много Хильде было хлопот с камнями, каждый камень она обтирала тряпкой.
Хильда была высокая крепкая работящая девушка и ничего особенного, казалось, на первый взгляд не представляла. Она напоминала березку, холодную и малопривлекательную, на которой мимоходом останавливают взгляд, чтобы сразу же перевести на цветущую рябину или снежную черемуху.
В двух километрах по реке вниз от селения, на левом берегу, стояла высокая сосна; кора у вершины была обуглена: в нее ударила молния. На высоте человеческого роста слабо прочерчена зарубка — стрелка.
— Это то, что нам надо, — сказал Коскинен, когда товарищи подошли к сосне. — В ста шагах отсюда на запад должна находиться лесная сторожка.
Однако сторожки не было, и только утоптанная на прогалине земля, обугленные недогоревшие коряги и несколько полусгнивших досок говорили о том, что здесь когда-то могла находиться хижина.
Обнаружив эту полянку, товарищи пошли дальше за Коскиненом.
От прогалины начиналась тропинка, которая, змеясь, вела обратно к речке, но уже шагов через пятьдесят тропинка исчезала среди кочек, покрытых вереском и брусничными кустами.
Лундстрем нагибался почти у каждой кочки, брусника сыпалась бисером в его горсть, и он придавливал языком к нёбу прохладные, острые на вкус ягоды. Обрывая со встречных кустиков ягоды, Лундстрем отстал от товарищей и поэтому так и не понял, какой приметой руководствовался Коскинен, когда, внезапно остановившись, спокойно сказал: