– Ну, это ты врешь! – пробасил пятипроцентный билет с выигрышами. – Я вот покрупнее тебя числом, да ни разу не был в таком почете. Раз, правда, один подрядчик поднес меня на зубок одному новорожденному генеральскому сыну, засунув украдкой за свивальник, но чтоб переплетать в перламутровые переплеты…
– Ан не вру! – взвизгнула сотенная. – Коли попадешь когда к биржевому жиду Шельменталю, так спроси у него. Он и подносил.
– Врешь! – крикнул басом пятипроцентный билет, закашлялся и плюнул, по ошибке приняв меня за плевальницу.
Спор, наверное бы, дошел до драки, но в это время кто-то сунул в замок ключ, раздался звон пружины, и тяжелая дверь несгораемого железного сундука отворилась, и глазам нашим представилась величественная фигура потомственного почетного гражданина, первой гильдии купца, коммерции советника, директора инвалидного дома его собственного имени и кавалера Степана Тарасовича Овсянникова. Он был однако не в мундире и без орденов, а в халате. Его рыжая с проседью борода лоснилась и благоухала. В то время он не был еще так известен и популярен как теперь, но уж предвидел свою популярность и строил перед Рождественским частным домом роскошный сквер. Конечно, он немного ошибся частью, ибо, выстроив сквер перед одной, попал в другую, но это нейдет к делу. Во всяком случае, он был величествен. Он запустил в сундук свою руку и начал обшаривать нас. Про его сундук ходила молва, что он был так устроен, что ежели вор засовывал в него руку, чтобы воспользоваться деньгами, то из сундука тотчас же выскакивали ножи и, прежде чем дерзкий успевал опомниться, отрезывали ему руку. Почтенный Степан Тарасович, однако, был осторожен, знал секрет, как нужно запускать руку, а потому руку ему не отхватило. Он отобрал нас несколько штук и положил к себе в бумажник, а сундук запер.
И вот я очутилась в роскошном сафьянном бумажнике знаменитого миллионера Овсянникова. Клянусь честью, у меня тогда даже в зобу дыхание сперло, когда я прогуливалась с ним по позлащенным хоромам его дома. Было утро. Его чады и домочадцы только подымались от сна и, подходя к нему, целовали его пухлую руку.
– Крючники за расчетом с пристани пришли, Степан Тарасьевич! – доложил приказчик.
– На это есть контора, там я сделал расчет и велел выдать деньги.
– В том-то и дело, что они вашим расчетом недовольны и пришли поговорить с вами самолично.
– Гони вон!
– Нейдут-с и даже бунтуют, стращают к мировому идти с жалобой.
Степан Тарасьевич принял олимпийский вид и вышел к крючникам.
– Вы чего тут бунтуетесь?! – крикнул он им.
– Степан Тарасьевич, отец родной, рассчитай ты нас путем, не оставляй в обиде!
– Вот вам на всех, и больше не дам ни копейки! Вон из моего дома!
Он полез в бумажник, вынул оттуда несколько мелких бумажек, в том числе и меня, и бросил мужикам.
Мужики подняли деньги и пошли в трактир делиться. Здесь, в трактире, я досталась крючнику Пантелею, рослому и мощному Голиафу, для которого поднять на спину куль овса, развернуть подкову или даже перекреститься двухпудовой гирей ничего не значило. Пантелей ехал на побывку в деревню и отправился на рынок закупать дары для жены и родственников, а для того, чтобы купцы не надули его товаром, пригласил с собой в компанию двух товарищей.
Мы отправились в рынок. Я лежала в кожаной мошне Пантелея и была спрятана за пазухой рубахи. Помню одно, что по соседству со мной лежала пятирублевка и то и дело хвасталась, что она гостила в бумажнике у адвоката Павла Потехина.
Началась покупка ситцу. Купец раскидывал перед крючниками и лютческие ситцы, и ермаковские, и гюбнеровские, и битепажевские. Мужики просили резать образчики от ситцу и жевали их, пробуя, не слиняет ли с них краска.
– Нам бы травками али вавилоном манер какой, а то дорожкой али февероком, – говорил Пантелей и переминался с ноги на ногу.
– Фейерверком! – передразнил его купец. – Сами не знаете, чего хотите! Вон берите манер! Уж ежели это не манер, так зарылись вы, ребята! Да любую бабу в этом ситце бык забодает, и корова жевать начнет.
Но и эти доводы не привели ни к чему. Мужики по-прежнему не решались, что им взять; хозяин прибег к последнему торговому фортелю и принялся ругать мужиков.
– Черти вы этакие сиволапые! Видно, на грош пятаков искать пришли! С собой ли деньги-то? Жуют, жуют, а толку никакого, только товар перерыли. Торгуйтесь по-божески, да и покупайте, а то вот как хвачу куском-то!
– Ну что ты! Ты не очень… Мы купим, – заговорили мужики и действительно купили.
Брань купца подействовала, до того подействовала, что он даже успел ввернуть им самый линючий ситец, и в обмен за этот ситец я попала в выручку купца.
Купец был мрачен вследствие плохой торговли и, как я узнала впоследствии, собирался банкрутиться, предлагая кредиторам по пятиалтынному за рубль. Лавка, для пущей безопасности и неприкосновенности, давно уже была переведена на тещу, а домашняя движимость – на жену.
– Коли к Троице успеем очистить свою совесть, то самое любезное дело будет, – говорил хозяин, обращаясь к своему старшему приказчику. – Барыш хороший будет, так тебе пятак с рубля!
– Это точно, Трифон Силиверстыч, тогда и к угодникам на слободе съездить можете. Начинайте-ко с Богом с завтрашнего дня: возьмите крестик, да и ступайте по кредиторам.
Сказано – сделано. Всю ночь купец вздыхал, как локомотив, и ворочался с боку на бок. Я это явственно слышала у него в бумажнике, который помещался под подушкой. Наутро он надел старенький сюртучишко, потер швы его мелом, дабы он казался еще «жалостливее», и отправился по кредиторам. По дороге он зашел в часовню и поставил рублевую свечу.
Я очутилась в свечной выручке, среди трешников, грошей и серебряной мелочи. Тут был и пятак сирой вдовицы, гривенник ростовщика и семитка рабочего, пришедшего в Питер на барке.
О, гордость, о, мать пороков! Каюсь: как скромна и приниженна была я в шкафу богача Овсянникова, так, наоборот, возгордилась я здесь перед пропахшими всеми возможными запахами медяками. Я надменно подымала голову и презрительно скашивала на них свои нумера. Медяки и обтертая серебряная мелочь лежали в куче и вздыхали. Но мне недолго пришлось поважничать. Скоро нас принялись считать, отделяя серебро от меди, как овец от козлищ, и кладя их в отдельные мешки. Меня, в сообществе других мелких бумажек, завернули в поминанье и отдали фабриканту и торговцу восковых свечей купцу Мачихину. Вес мой значительно увеличился, ибо я в нескольких местах была закапана воском.
С Мачихиным я несколько раз играла в стукалку, причем он оторвал у меня для счастья (конечно, не для моего) и последний четвертый угол, вследствие чего я сделалась совсем карнаухая. С ним я была в трактире, в Александринском театре, и через день я была отдана дворнику за воду.
Дворник расправил меня, соскоблил восковые пятна, причем совсем стер печатные слова «серебряною или золотою монетою», и вместе с несколькими другими бумажками зашил в тулью своей шапки.
В шапке я лежала довольно долго и ходила с дворником и в трактир, и в кабак; со мной неразлучно возил он и пьяных в участок, носил дрова и воду, получал с жильцов деньги за квартиры и все сбирался ехать в деревню к жене на побывку. Раз, в бытность свою в трактире, он начал торговать у маркера золотые часы, которые маркер выиграл у какого-то гостя. Маркер просил за них тридцать целковых, дворник давал пятнадцать.
– Ах ты, выжига! За этакие часы да пятнадцать целковых! Сиволдай! Есть ли еще пятнадцать-то целковых! Поди и с полушубком-то вместе всего имущества на синенькую не наберется.
Дворник был выпивши.
– Что? – заревел он. – А хочешь парей на полдюжины баварского и на две селянки, что я вот ежели эту шапку распотрошу, то из нее может двадцать пять синеньких посыплется? Да мы о Пасхе одних праздничных по красненькой на брата сбирали. Ах ты, шаропех эдакой!
– Идет на полдюжины! Ладно! Потроши шапку! – горячился маркер.
Другие дворники начали останавливать маркера.