Маруся сидела на коврике, укрыв босые ноги тонким, солдатского образца одеялом и глядела, глядела на огонь безотрывно.
— Искры! — мечтательно прошептала она и с радостной завистью вздохнула. — Как горящие капли крови благородного сердца Данко! Ты любишь Горького, Саша?
— Да, люблю…
— Как я чувствую, как я понимаю Данко! — воскликнула Маруся. — А «Песня о Соколе»! «Безумство храбрых — вот мудрость жизни! О, смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры…» — понимаешь, Саша, как искры! — «…как искры, вспыхнут во мраке жизни, и много славных сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!»
Она снова завистливо вздохнула и продолжала:
— Я люблю все, что написал Горький… кроме «Клима Самгина». Люблю Павла Власова… «Человек партии, я признаю только суд моей партии и буду говорить не в защиту свою, а — по желанию моих товарищей, тоже отказавшихся от защиты», — с презрением глядя в темноту, на предполагаемых судей, сказала она. — Но особенно я люблю «Девушку и Смерть». Как я люблю это произведение… Вот послушай!
Маруся вскочила, отступила в тень и, не жестикулируя, без всяких движений начала:
— poem-
«Что ж, — сказала Смерть, — пусть будет чудо!
Разрешаю я тебе — живи!
Только я с тобою рядом буду,
Вечно буду около Любви!»
С той поры Любовь и Смерть, как сестры,
Ходят неразлучно до сего дня.
За Любовью Смерть с косою острой
Тащится повсюду, точно сводня.
Ходит, околдована сестрою,
И всегда на свадьбе и на тризне
Неустанно, неуклонно строит
Радости Любви и счастье Жизни.
— poem-
Маруся медленно присела, спросила:
— Хорошо, правда?
— Здорово! — сказал Саша.
— Замечательная сказка. Я вообще очень люблю стихи. Они быстрее до сердца доходят, чем проза… Конечно, и хорошая проза тоже. Когда я еще училась в шестом классе, учительница прочла нам по-немецки стихотворение Генриха Гейне «Лорелея». У этого стиха такой сказочный ритм, что все были покорены… и заслушались. И вот я решила изучить немецкий язык, чтобы читать Гейне на его родном языке. Сейчас я хорошо говорю по-немецки и еще буду совершенствоваться. Я хочу овладеть им по-настоящему, чтобы разговаривать без акцента, будто я родилась где-нибудь на Рейне.
— Я бы не хотел родиться на Рейне, — прервал ее Саша.
— Конечно, и я бы. Это я так. Я родилась в самом центре России, на реке Клязьме. А вообще-то… а вообще-то я родилась…
Маруся замолчала.
Саша ждал, исподтишка наблюдая за ней. Она была в ситцевом цветастом сарафане, загорелые плечи ее казались в отсветах пламени бронзовыми, а густые и пышные вьющиеся волосы были цвета натертой до блеска латуни. И в то же время она, с ее круглыми, отмеченными ямочками щеками, маленьким прямым носом и запекшимися под цвет вишневого сока губами, была такой живой и нежной, что Саше вдруг захотелось погладить ее.
«Какая она красивая!» — подумал он, и кровь бросилась ему в лицо.
Впервые в жизни он ощутил к девушке какое-то необыкновенное, нежное и очень стыдное чувство, совсем не похожее на все то, что он испытывал раньше.
— Ты знаешь, о чем я думаю? — спросила Маруся, не глядя на него. — Сказать тебе?
— Скажи.
— Вот о чем. Люди давно познали радость победы, горечь бесценных утрат, сладость подвига, захватывающие дух путешествия, битвы, пылающую в груди благородную страсть борьбы и многое другое, великое. Эти чувства заставляли их писать такие заманчивые стихи, которые до сих пор волнуют нас. А мы… Я иногда думаю: век захватывающих географических открытий, пламенные годы революции, гражданской войны, — все это прошлое. Мы вошли в жизнь уже тогда, когда она была расчищена для нас нашими отцами… Скажи, я говорю красиво, да?
— Да… нет, нет, ты очень хорошо говоришь!
— Просто нельзя сказать об этом простыми словами. Вот. Мне хотелось бы испытать тревогу борьбы, радость трудной победы. Понимаешь?
— Еще как! — воскликнул Саша и тоже вздохнул, только вздох его был совсем невеселый, вздох был почти безнадежный. — На нашу долю ничего этого не осталось. А если бы я родился вместе с отцом, через год… даже меньше, я брал бы Перекоп! А теперь через год я буду сидеть над учебниками, готовиться в институт. Только нет, никаких институтов, я иду в армию! Я буду военным! Я хочу быть командиром! А ты? Кем хочешь ты?
— Я пошла бы тоже в военные… Но девчонок ведь не берут!
— Можно добиться!
— Можно, конечно. Есть женщины-летчики. Но летчики меня не увлекают. Я люблю землю. Понимаешь? Вот эту… чтобы ходить по траве. И еще хорошо бы… хорошо бы пойти в разведчики, — мечтательным шепотом произнесла Маруся. — Где-нибудь в логове у фашистов. Жить, разведывать, выполнять боевые задания!..
— Это здорово — в разведчики!
— Да. Как ты думаешь, долго мы будем жить в мире с фашистами?
— Не знаю, Маруся…
— Они ведь детей убивают, женщин. Я бы никогда, никогда не мирилась с такими!
— Значит, нужно. Товарищ Сталин знает.
— Да, он, знает… Ты смотри, костер почти потух, и стало совсем темно! И даже страшно!.. Какие мрачные тени вдали!..
— Это осинник, Маруся.
— Боже мой, как я далеко увидела сейчас!.. И как темно, мутно там! Не вовремя мы родились, Саша!
— Мы опоздали, это правда, — согласился Никитин и стал опять раздувать костер, с опаской поглядывая по сторонам.
Костер разгорелся. Брызнул ввысь новый рой золотых искр. Мрачная темнота, вдруг испугавшая Марусю, отступила.
Но разговор уже больше не клеился. Маруся стала зевать.
— Я лягу, наверное, — сказала она. — Вот тебе одеяло, а я на коврике. Ночь теплая и костер… не замерзнем. Утром нас разбудят птицы.
Саша разостлал одеяло шагах в десяти от Маруси, по другую сторону костра, и тоже прилег. Нежное и стыдное чувство, от которого у него загорелись недавно щеки, снова вернулось к нему. Он глядел на бронзовое плечо Маруси и с замирающим от счастья сердцем думал, что всю ночь мог бы тихонько гладить его. Но сделать этого нельзя. Нельзя даже близко подойти к Марусе. Можно только глядеть… хотя и глядеть тоже нельзя, нехорошо так глядеть!
— Маруся? — прошептал Саша.
Девушка не ответила: она спала.
Саша поднялся и укрыл ее одеялом. Маруся сладко, благодарно чмокнула в ответ губами.
Спать Саша, конечно, не мог, не имел права. Он чувствовал себя часовым на ответственном посту, бессменным часовым, не могущим сомкнуть веки ни на одну минуту. Он будет всю ночь, до самого рассвета ходить, ходить по поляне и сторожить покой девушки, и даже тогда, когда взойдет солнце, он все равно будет ходить, готовый ко всяким неожиданностям. Если нужно, он будет сторожить и день, и еще ночь. Он сильный, смелый, мужественный. Он — на посту.
Грозно поглядывая в темноту, Саша делал круг за кругом. Из-под ног он поднял крепкую, твердую палку и держал ее, как винтовку. Спи, Маруся! Спи спокойно, Маруся! Пусть кто-нибудь подойдет!.. Пусть нападут враги!.. Саша будет драться, как лев. он уничтожит всех, — пусть их будет тысяча, две тысячи! И снова — круг за кругом, круг за кругом. Тверже шаг! Не смыкай век! Гляди в оба! Слушай тишину. Слу-у-ша-ай!
Спит Маруся… Спит поляна… Спит вся советская страна… Не спят только часовые. Ходят по родной стране часовые. Ходит по земле Саша Никитин, часовой. Слышишь, страна, как бьется его сердце?
В ПОЛОТНЯНОМ ГОРОДКЕ
Через три дня полотняный город, выросший на опушке леса, рядом с тремя дачами, принадлежащими городскому отделу Осоавиахима[27], впервые был разбужен звуком горна.
Подъем!
Из палаток пулями выскакивали в одних трусах школьники, — теперь они назывались «курсантами».
Физзарядка в строю — по команде. Пятнадцать минут.
Потом — водные процедуры: мыло, щетки, зубной порошок. Нестройные очереди возле длинных умывальников. Бульканье сосков и фырканье. Скорее!
И — в речку. Плавание, ныряние. Всего десять минут.