Литмир - Электронная Библиотека

Есть обстоятельства, измыслить которые не способна никакая фантазия, их творит только жизнь – будь то дождь продолжительностью в шесть недель, или топь шириною в сто верст, или слон, оклеветанный завистниками, сосланный в Бежецк и здесь жестоко убитый по специальному приказу государя Ивана IV. А землемер, которого за отсутствием дорог усадили в лодку и шесть верст волокли через лес по ручьям да болотинам прямиком до места размежевания?! А трактир, который в весеннее половодье вместе с пьяницами оторвало от берега, потащило вниз по течению, развернуло вспять, прибило на прежнее место и тут только развалило по бревнышку?! А силач, которого на ярмарке обступили враги так, что спасенья ради он в кармане нагреб горсть медных денег да швырнул в них, как картечью выстрелил: многим выбил глаза и зубы, ибо среди медной монеты долго ходили тяжеленные екатерининские пятаки?! Такое бывало, чего и быть-то не могло. Однако, кабы не было, кто б стал о том рассказывать?

Правда, что путешествие мое на родину предков оказалось в значительной мере путешествием во времени. Ибо собственно поездка ничего не заключала в себе особенного сверх того, к чему русский человек, в общем, привык. А начни я расписывать разные несуразности, которыми и без того переполнена наша жизнь, неизбежно бы сорвался в саркастический тон и не нашел бы главного. Смысла бы не нашел. Потому что поводов во всем окружающем увидеть «постылое Пошехонье» и только Пошехонье – более чем достаточно. Только к чему? Поначалу в намерения мои не входила полемика с автором «Пошехонской старины» и блистательным корреспондентом старых «Отечественных записок». Однако избежать ее не удалось. Потому что вся суть титанической литературной работы Щедрина была в том, чтобы Пошехонье представить нонсенсом, вместилищем тьмы, бестолковщины, дикости, бессознательности и «оцепенения мысли». И, в некотором смысле, метафизического оцепенения вообще. На карте России, представлявшейся, возможно, сатирику в виде многократно латаного и штопаного сюртука, Пошехонье, несомненно, должно выглядеть прорехой, дырой, зияющей на видном месте, на спине или на груди. При этом пожизненная литературная работа Щедрина столь достоверна и так мастерски сделана, что в эту прореху, несомненно, верится, даже если она нарисована на сюртуке чернилами. Во всяком случае, ее многократно заделывали, обметывали железнодорожной нитью, но кончилось все же тем, что, признав эту кляксу действительной дырой, самый центр Пошехонья попросту затопили водами самого большого о ту пору в мире Рыбинского водохранилища, несмотря даже на то, что перед войной, когда это произошло, молого-шекснинское междуречье, славящееся своими лугами, снабжало фуражом чуть ли не всю красную кавалерию. Мнительный сталинский гений завершил мифотворческую деятельность Щедрина гигантскими землеустроительными работами, действительно пробив в самой сердцевине России дыру площадью в 4,5 тысячи квадратных километров, куда запросто ухнет и Великое герцогство Люксембург, и еще пара голландских провинций…

И вот, начитавшись «записок», вновь, как десять лет назад, брожу я по острову Кирики и на песке у кромки воды собираю то, что осталось от затопленного города Весьегонска, – разные предметики, которые Рыбинка вот уже шестьдесят лет выбрасывает на берег. То сапог найду, то осколок фаянсовой миски, то бутылку толстого зеленого стекла, то серп, то замок, то воротные петли, то коровий зуб, то кованый гвоздь, то половинку красивой кофейной чашечки. И чувство такое, что там, под водою, – волшебный Китеж. Тот самый мифический город, в котором все мы родились когда-то, чтобы не сдавать врагу, но для чего решили не сдавать, забыли, и где он – забыли, и не знаем, как найти, тогда как он – везде вокруг прямо под нашими ногами…

Конечно, Салтыков-Щедрин до конца жизни своей не избавился от фантома Николая I, от цепенящего ужаса матушкиного крепостничества. Он умер в 1889 году, когда только еще начиналась удивительная эпоха небывалого экономического и культурного подъема России, которая в память о себе и оставила в Пошехонской стороне тот самый город Бежецк, который сегодня смотрится как декорация. Щедрин умер, когда прадед мой еще не начал делать свои переводы, а Сиверцев – составлять свои «записки», он слишком многого еще не знал, и оттого взгляд его так исчерпывающе беспощаден, так безнадежен…

Ну, а у нас-то, знающих, что было далее и чем в 1917 году закончилось это невиданное цветение российской истории, – какие есть основания смотреть с оптимизмом на прошлое свое и в особенности на будущее? Да, собственно говоря, никаких. Если только не принимать в расчет оснований самого общего, биологического, так сказать, свойства, которые гласят, что жизнь в конечном итоге берет свое. И ведь живем! Иван Грозный в опричнину всю бежецкую знать вырезал под корень за дела конюшего34 своего Ивана Федорова-Челяднина, «церкви стояли без пения», на запустелые боярские подворья зазывали народ из других мест, да немного нашлось охотников ехать: «немецких городов 32 человека, да юрьевских новокрещенов 49 человек… да 2 человека татар». А едва умер Иван – еще хуже подступило – Смутное время: помимо поляков татарва гуляла, как в старину, заодно с донскими казаками, грабили и били всех, кто под руку подвернется. После Смуты в Веси Йогонской осталось всего 12 крестьянских и 8 бобыльских дворов да дом кузнеца. Люди христианские имена забыли, опять стали друг друга называть, как во времена язычества: Бессонко Харламов, Первушка Кондратьев, Коняшка Степанов, Чудилка Окульев…

И ведь претерпели, живем! Но что любопытно? Что в каждую отдушину «истории», то кровавой, то блудящей, то скучной непереносимо и всегда, разумеется, полной какой-то ужасной статистики, дворовых, засеченных помещиками, и помещиков, убитых дворовыми, детей, снующих в прокопченных кузницах, бурлаков, нищих, «стылых» неурожайных лет, погорельцев и дубиноголовых столоначальников, – в каждую отдушину, как бы коротка она ни была, наступает время, которое одного за другим начинает производить талантливых людей. Они появляются необъяснимо, гроздьями, сразу во всех областях, как будто пришла пора и древо истории стало плодоносить людьми. И сама история эта в переложении талантливого человека обретает смысл и поэзию, как у Сиверцева…

Странно, может быть, покажется, но та Россия, о которой мы так часто сожалеем, как о стране, «которую мы потеряли», вся создалась за неполные пятьдесят лет. И из этих пятидесяти тридцать – то есть жизнь целого поколения – ушли на расчищение николаевских крепостнических завалов, на устроение законов, по которым можно жить, управления хоть мало-мальски честного, хоть мало-мальски гражданского, устройство судов, больниц, земских школ, торговли, промышленности… Все это к девяностым годам прошлого века только было закончено. А потом сразу – резкий, невиданный взлет, Серебряный век – и Ахматова с Гумилевым в Бежецке.

Не знаю, кем бы стал мой прадед, случись ему родиться в Весьегонске так, чтоб попасть на нынешнее время. И на что употребил бы он свою феноменальную память: на переводы с иностранных языков или сборку-разборку автомобильного движка, как большинство сознательно существующих здешних мужиков? Дело ведь не в людях только, а во времени: ибо время востребует таланты. Люди как-нибудь да подбираются.

В Весьегонске видел я одну отрадную картину: когда сидел в ресторане со своими тетрадями, рядом за длинным столом отмечали десятилетие выпуска бывшие ученики одной из весьегонских школ. Все это были молодые мужчины и женщины, как говорится, в самом соку – и видно было, что каждый нашел себе в жизни место, живет осознанно и хорошо и, в общем, достойно. Говорили тосты друг за друга, какие-то слова приятные своей учительнице – в Москве слов, сказанных с такой простотой и сердечностью, не услышишь. Приятное осталось впечатление. И я подумал: нам бы хоть лет тридцать пожить по-людски, чтоб никто не мешал, чтоб работать можно было, чтоб обираловки не было, чтобы властям хоть в чем-то можно было доверять – мы бы поднялись… Но тридцать лет – срок колоссальный в новом историческом хронотопе. И ждать нас никто не будет. И как разрешить этот вопрос, не знаю ни я, ни городские власти, вновь, как встарь, обрастающие признаками пошехонской дремучести, ни тем более первые лица государства нашего, которые знать не знают о какой-то там Веси Йогонской, а только тусуются по Европе да жмут что есть силы на педаль газа… И как всегда в нашей истории, одна остается надежда на отдельного, частного, слабого человека, которому и не по силам поднять страну, не по силам даже отбиться от чиновников, от морока пошехонского, от идиотизма, возведенного в жизненный и государственный принцип. А все же больше надеяться не на кого. И сколько раз уже было, что именно такие и поднимали? Только мало их: в прошлом году в Весьегонском районе в первый класс пошло всего 46 человек. Совсем запустела земля, хоть и Китеж под ногами…

вернуться

34

Конюший (калька с греческого) в Византии – придворный, ведущий императорского коня; во время Ивана Грозного – первый чин боярской думы.

28
{"b":"823110","o":1}