В дверях Консьержери осанка Филиппа была уверенна и непринужденна, почти повелительна. Прошло без малого пять лет с тех пор, как Филипп с любезным видом стоял под этими же каменными сводами и спрашивал короля Людовика: "Было ли то парламентским заседанием под председательством короля или судилищем?" О небо! Трое простых разбойников должны были ехать на казнь вместе с ним, и некоторые утверждают, что он протестовал против такой компании, и его пришлось втащить на повозку!5 Но это неправдоподобно... Протестовал он или нет, а наводящая ужас повозка выезжает. Костюм Филиппа отличается изяществом: зеленый кафтан, жилет из белого пике, желтые лосевые брюки, блестящие, как зеркало, сапоги; его осанка по-прежнему спокойна, бесстрастна и холодно непринужденна. Повозка, осыпаемая проклятиями, медленно проезжает, улицу за улицей, мимо дворца Эгалите, некогда Пале-Руаяля! Жестокая чернь останавливает ее здесь на несколько минут: говорят, г-жа Бюффон выглянула здесь посмотреть на него, в головном уборе Иезавели. На стене из дикого камня были выведены огромными трехцветными буквами слова: "Республика, единая и нераздельная; Свобода, Равенство, Братство или Смерть; Национальная собственность". Глаза Филиппа блеснули на мгновение дьявольским огнем, но он тотчас же погас, и Филипп продолжал сидеть бесстрастный, холодно-вежливый. На эшафоте, когда Сансон собирался снять с него сапоги, осужденный сказал: "Оставьте; они лучше снимутся после, а теперь поспешим (depechons nous)!"
Значит, и у Филиппа Эгалите были свои добродетели? Упаси боже, чтобы был хотя бы один человек без них! Он имел уже ту добродетель, что прожил весело до 45 лет; быть может, были и другие, но какие, мы не знаем. Несомненно только, что ни о ком из смертных не рассказывали так много фактов и так много небылиц, как о нем. Он был якобинским принцем крови, подумайте, какая комбинация. К тому же он жил в век памфлетов, а не в века Нерона или Борджиа. Этого с нас довольно; хаос дал его и вновь поглотил; пожелаем, чтобы он долго или никогда больше не производил ему подобного! Храбрый молодой Орлеан-Эгалите, лишенный всего, за исключением жизни, отправился в Кур, в кантоне Граабюндене, под именем Корби преподавать математику. Семейство Эгалите пришло в полный упадок.
Гораздо более благородная жертва следует за Филиппом, одна из тех, память о которых живет несколько столетий, - Жанна Мария Флипон, жена Ролана. Царственной, великой в своей молчаливой скорби казалась она Риуффу в своей тюрьме. "Что-то большее, чем обыкновенно находишь во взорах женщин, отражалось6 в ее больших черных глазах, полных выразительности и мягкости. Она часто говорила со мной через решетку; мы все вокруг внимали ей с восторгом и удивлением: она говорила так правильно, гармонично и выразительно, что речь ее походила на музыку, которой никогда не мог в полной мере насладиться слух. Ее беседы были серьезны, но не холодны; речи этой прелестной женщины были искренни и мужественны, как речи великого мужчины". И, однако, ее горничная говорила нам: "Перед вами она сдерживается; но в своей комнате она сидит иногда часа по три, облокотясь на окно, и плачет". Она находилась в тюрьме с 1 июня, однажды освобожденная, но снова задержанная в тот же час. Дни ее проходили в волнении и неизвестности, которая скоро перешла в твердую уверенность в неизбежности смерти. В тюрьме Аббатства она занимала комнату Шарлотты Корде. Здесь, в Консьержери, она беседует с Риуффом, с экс-министром Клавьером, называет 22 обезглавленных "nos amis" (нашими друзьями), за которыми мы скоро последуем. В течение этих пяти месяцев ею были написаны мемуары, которые еще и теперь читает весь мир.
Но вот 8 ноября, "одетая в белое", рассказывает Риуфф, "с длинными, ниспадающими до пояса" черными волосами, она отправляется в зал суда. Возвращаясь быстрыми шагами, она подняла палец, чтобы показать нам, что она осуждена; ее глаза, казалось, были влажны. Вопросы Фукье-Тенвиля были "грубы"; оскорбленная женская честь бросала их ему обратно с гневом, не без слез.
Теперь, когда короткие приготовления кончены, предстоит и ей совершить свой последний путь. С нею ехал Ламарш, "заведовавший печатанием ассигнаций". Жанна Ролан старается ободрить его, поднять упавший дух его. Прибыв к подножию эшафота, она просит дать ей перо и бумагу, "чтобы записать странные мысли, пришедшие ей на ум"7, - замечательное требование, в котором ей, однако, было отказано. Посмотрев на стоящую на площади статую Свободы, она с горечью заметила: "О Свобода, какие дела творятся твоим именем!" Ради Ламарша она хочет умереть первой, "чтобы показать ему, как легко умирать". Это противоречит приказу, возразил Сансон. "Полноте, неужели вы откажете женщине в ее последней просьбе?" Сансон уступил.
Благородное белое видение с гордым царственным лицом, мягкими, гордыми глазами, длинными черными волосами, ниспадающими до пояса, и с отважнейшим сердцем, какое когда-либо билось в груди женщины! Подобно греческой статуе из белого мрамора, законченно ясная, она сияет, надолго памятная среди мрачных развалин окружающего. Хвала великой природе, которая в городе Париже в эпоху дворянских чувств и помпадурства смогла создать Жанну Флипон и воспитать в ней чистую женственность, хотя и на логиках, энциклопедиях и евангелии по Жан Жаку! Биографы будут долго помнить ее просьбу о пере, "чтобы записать странные мысли, пришедшие на ум". Это как бы маленький луч света, проливающий теплоту и что-то священное надо всем, что предшествовало. В ней также было нечто неопределимое; она также была дочерью бесконечного; существуют тайны, о которых и не снилось философии! Она оставила длинную рукопись с наставлениями своей маленькой дочери и говорила, что муж ее не переживет ее.
Еще более жестокой была судьба бедного Байи, председателя Национального собрания и первого мэра города Парижа, осужденного теперь за роялизм, лафайетизм, за дело с красным флагом на Марсовом поле, можно сказать, вообще за то, что он оставил астрономию и вмешался в революцию. 10 ноября 1793 года под холодным мелким дождем бедного Байи везут по улицам; ревущая чернь осыпает его проклятиями, забрасывает грязью, размахивает в насмешку перед его лицом горящим или дымящимся красным флагом. Безвинный старец сидит молча, ни у кого не возбуждая сострадания. Повозка, медленно двигаясь под мокрой изморосью, достигает Марсова поля. "Не здесь! - с проклятиями вопит чернь. - Такая кровь не должна пятнать Алтарь Отечества; не здесь; вон на той куче мусора, на берегу реки!" И власти внимают ей. Гильотина снята окоченевшими от мокрого снега руками и перевезена на берег реки, где опять медленно устанавливается окоченевшими руками. Усталое сердце старика еще отбивает удар за ударом в продолжение долгих часов среди проклятий, под леденящим дождем! "Байи, ты дрожишь!" - замечает кто-то. "От холода, друг мой" (Mon ami, c'est de froid), - отвечает Байи. Более жестокого конца не испытал ни один смертный.
Несколько дней спустя Ролан, получив известие о случившемся 8 ноября, обнимает своих дорогих друзей в Руане, покидая их гостеприимный дом, давший ему убежище, и уезжает после прощания, слишком печального для слез. На другой день, утром 16 ноября, "в нескольких милях от Руана, по дороге на Париж, близ Бур-Бодуана, в аллее Нормана" виднеется сидящая, прислонившись к дереву, фигура человека с суровым морщинистым лицом, застывшего в неподвижности смерти; в груди его торчал стилет, и у ног лежала записка такого содержания: "Кто бы ни был ты, нашедший меня лежащим здесь, почти мои останки. Это останки человека, посвятившего всю жизнь тому, чтобы быть полезным, и умершего, как он жил, добродетельным и честным. Не страх, а негодование заставило меня покинуть мое уединение, узнав, что моя жена убита. Я не желал долее оставаться на земле, оскверненной преступлениями".
Барнав держал себя перед Революционным трибуналом в высшей степени мужественно, но это не помогло ему. За ним послали в Гренобль, чтобы он испил одну чашу с другими. Напрасно красноречие, судебное или всякое иное, пред безгласными сотрудниками Тенвиля. Барнаву еще только 32 года, а он испытал уже много превратностей судьбы. Еще недавно мы видели его на верху колеса фортуны, когда его слова были законом для всех патриотов, а теперь он уже на самом низу колеса, в бурных прениях с трибуналом Тенвиля, обрекающим его на смерть. Петион, некогда принадлежавший к крайней левой и прозванный добродетельным Петионом, где он теперь? Умер гражданской смертью в пещерах Сент-Эмилиона и будет обглодан собаками. А Робеспьер, которого народ нес рядом с ним на плечах, заседает теперь в Комитете общественного спасения, граждански еще живой, но и он не будет жить вечно. Так-то головокружительно быстро несется и кружится диким ревом это неизмеримое tourmentum революции! Взор не успевает следить за ним. Барнав на эшафоте топнул ногой, и слышно было, как он произнес, взглянув на небо: "Так это моя награда?"