Но на самом деле этот вопрос о суде не для всех самый важный и наполняет сомнением многие законодательствующие головы! Цареубийство? спрашивает почтенная Жиронда. Убить короля и сделаться предметом ужаса для всех порядочных наций и людей? Но с другой стороны, спасти короля - значит потерять всякую почву у решительных патриотов, тогда как нерешительные, хотя они никогда не пользовались таким почтением, как сейчас, все же представляют лишь гипотетическую тину, а не твердую почву? Вопрос крайне спешный и трудный, и люди вертятся между его рогами; никто не может решить его, кроме Якобинского клуба и его сынов. Они решили и идут прямо к делу; остальные беспокойно вертятся на этой рогатой дилемме и не находят выхода.
Глава пятая. РАСТЯЖИМОСТЬ ФОРМУЛ
Теперь, когда вопрос о суде высказан и понят, было бы излишним описывать, как он медленно и с трудом рос и созревал в течение нескольких недель. Он всплывал и тонул в нагромождении других бесчисленных вопросов. Вето мошенников пишет жалобные письма об анархии; "тайные роялисты" при содействии голода устраивают хлебные бунты. Увы, всего неделю назад эти жирондисты предприняли новую отчаянную вылазку по поводу сентябрьских избиений.
Однажды, в последних числах октября, Робеспьер, вызванный на трибуну новым намеком на старую клевету о диктатуре, говорил и защищался со все большим и большим успехом, пока, воодушевившись, не воскликнул храбро: "Есть ли здесь кто-нибудь, кто осмелится обвинить меня в каком-нибудь конкретном проступке!" "Moi!" - восклицает кто-то. Пауза глубокого молчания. Сухая, сердитая фигурка с широким лысым лбом торопливо подошла к трибуне, вынимая из кармана бумаги: "Я обвиняю тебя, Робеспьер, я, Жан Батист Луве!" Серо-зеленое лицо побелело, он отступил в угол трибуны. Дантон крикнул: "Говори, Робеспьер, здесь много добрых граждан, которые слушают тебя", но язык отказался повиноваться. Тогда Луве резким голосом прочел и последовательно перечислил все его преступления: диктаторский характер, стремление к исключительной популярности, запугивание на выборах, процессии во главе черни, сентябрьские избиения, пока весь Конвент снова не разразился криками и тут же чуть не предал суду Неподкупного. Никогда еще не находился он в таком рискованном положении. Луве до самой своей смерти будет жалеть, что Жиронда не проявила большей смелости и тогда же не уничтожила Робеспьера.
Однако она этого не сделала. Неподкупному, которого чуть не обвинили так внезапно, нельзя было отказать в недельной отсрочке. За эту неделю он не бездействует; не бездействует и Якобинский клуб, гневно трепещущий за своего любимого сына. В назначенный день у него написана речь, гладкая, как иезуитская диссертация, и убеждающая некоторых. Что же дальше? Почему ленивый Верньо не встает с громами Демосфена? Бедный Луве не подготовлен и почти ничего не может сделать; Барер предлагает в соответствии с повесткой дня прекратить обсуждение этих сравнительно незначительных личных вопросов! Предложение принимается. Барбару не может даже добиться, чтобы его выслушали, хотя он устремляется к решетке и требует, чтобы его выслушали как подателя петиции. Но Конвент, жаждущий заняться делами общества (вот-вот грядет первое открытое упоминание вопроса о суде), отклоняет эти сравнительные мелочи, и сердитому Луве приходится преодолевать свою злобу и сожалеть всю жизнь об этой неудаче; Робеспьер, возлюбленное детище патриотизма, становится для него еще дороже после перенесенных опасностей.
Это вторая крупная попытка наших жирондистских друзей порядка уничтожить темное пятно в подвластной им части мира, но мы видим, что они сделали его еще темнее и шире, чем оно было раньше! Анархия, сентябрьские избиения лежат у всех на сердце как нечто отвратительное, в особенности у нерешительного патриота, приверженца порядочности, и к этому нужно возвращаться при всякой возможности. Возвращайтесь, изобличайте, топчите, вы, жирондистские патриоты, и все же, смотрите, темное пятно не затаптывается; оно только становится, как мы сказали, темнее и шире. Глупцы, ведь это не темное пятно на поверхности, но бьющий из глубины источник! Всмотритесь в него хорошенько: в нем просвечивает, как вода сквозь тонкий лед, царство мрачной преисподней, как оно просвечивает сквозь вашу тонкую оболочку жирондистской порядочности и почтенности; не топчите его, не то оболочка разорвется, и тогда...
Правда - если бы наши друзья жирондисты понимали ее - заключается в том, что неизвестно, где был бы французский патриотизм со всем его красноречием в эту минуту, если бы эта самая великая преисподняя Бедлама, фанатизма, народной ярости и безумия не поднялась неудержимо 10 августа Французский патриотизм был бы красноречивым воспоминанием, болтающимся на прусских виселицах. Более того, где бы он был через несколько месяцев, если б эта самая великая преисподняя закрылась? Даже, как вспоминают читатели газет, самое это отвращение к сентябрьской бойне отчасти возникло уже позже; читатели газет могут сослался на Горса и нескольких бриссотинцев, которые одобряли сентябрьские избиения в то время, когда они происходили, и называли их спасительной местью. Так что не было ли истинным поводом к озлоблению не столько справедливое отвращение, сколько утрата собственной власти? Несчастные жирондисты!
Поэтому решительный патриот жалуется в Якобинском клубе, что есть люди, которые ради своего личного честолюбия и вражды готовы погубить Свободу, Равенство и Братство: они тормозят дух патриотизма, ставят на его пути препоны и вместо того, чтобы подталкивать его плечами, стоят праздно и злобно кричат: какая плохая дорога и как сильно нам приходится толкать! На это Якобинский клуб отвечает злобным ревом и злобным визгом, потому что там присутствуют также и гражданки, плотно набившиеся в галереях. Это знаменитые Tricoteuses, патриотические вязальщицы, которые приносят с собой шитье или вязальные спицы и визжат или вяжут сообразно с обстоятельствами. Какая-нибудь Mere Duchesse или Дебора, тетка из предместий, задает тон. Якобинский клуб изменился и продолжает изменяться. Там, где теперь сидит Mere Duchesse, сидели настоящие герцогини. Некогда сюда приходили нарумяненные дамы, осыпанные драгоценностями и блестками; теперь вместо драгоценностей можно брать вязальные спицы и пренебречь румянами; румяна мало-помалу уступают место естественной смуглости, вымытой или неумытой, и даже саму девицу Теруань здесь с позором секут плетьми. Странно! Ведь это та самая трибуна, поднятая высоко над головами, с которой некогда гремели великий Мирабо, великий Барнав и аристократы Ламеты, постепенно уступившие место нашим Бриссо, Гюаде, Верньо, более горячей породе патриотов в bonnet rouge; раскаленный пыл, можно сказать, вытеснил свет. Теперь наши Бриссо и бриссотинцы, роланисты и жирондисты в свою очередь становятся лишними, должны бежать из заседаний или быть изгоняемыми; свет могущественной "Матери" горит теперь не красным, а синим пламенем! Провинциальные филиалы громко порицают эти дела, громко требуют скорейшего возвращения на места красноречивых жирондистов, скорейшего "изъятия Марата, radiation de Marat".
"Общество - Мать", насколько может предсказать здравый смысл, видимо, само себя губит. Однако такое впечатление складывалось при всех кризисах; общество живет противоестественной жизнью, и оно не погибнет.
Между тем через две недели решение великого вопроса о предании суду короля, над которым усидчиво, но молчаливо работает соответствующий комитет, неожиданно ускоряется. Наши читатели помнят склонность бедного Людовика к слесарному ремеслу, и, как в старые добрые времена, некий версалец сьер Гамен имел обыкновение приходить и учить его делать замки; говорят, он даже часто бранил его за неумелость. Тем не менее августейший ученик научился кое-чему из его ремесла. Злосчастный ученик, вероломный учитель! Теперь, 20 ноября 1792 года, этот грязный слесарь Гамен является в Парижский муниципалитет к министру Ролану и намекает, что он, слесарь Гамен, знает одну вещь: в прошлом мае, когда изменническая переписка велась так оживленно, он и августейший ученик его сделали "железный шкаф", искусно вделанный в стену королевской комнаты в Тюильри и незаметный под панелью, где он, несомненно, находится и до сих пор! Вероломный Гамен в сопровождении надлежащих властей находит панель, которую никто другой не мог бы отыскать, вскрывает ее и обнаруживает железный шкаф, полный писем и бумаг! Ролан вынимает их, завертывает в салфетки и относит в соответствующий усердный комитет, заседающий рядом. В салфетки, повторяем, и без нотариальной описи упущение со стороны Ролана.