– В самом деле? Может, и знал, в то время. Но дознание по делу моего брата проводилось двадцать пять лет назад. И по прошествии стольких летя вполне мог кого-то и забыть – из тех, кто там тогда был.
– Безусловно, – ответил Сент-Джеймс, тут же отметив, что сам он ни словом не обмолвился, что фотографии были сделаны в день дознания по делу Джеффри Ринтула.
Стинхерст встал со стула.
– Если это все, мистер Сент-Джеймс, позвольте откланяться, мне еще многое сегодня предстоит сделать.
Он взял трубку и табак, готовясь уходить, а на фотографии больше даже не взглянул, в этом было что-то не то… Казалось, он боится смотреть на них, боится, что его лицо его выдаст больше, чем он хочет сказать. В одном Сент-Джеймс был теперь абсолютно убежден. Лорд Стинхерст прекрасно знал, кто тот «забытый» человек на фотографии.
Некоторые виды освещения безжалосто подчеркивают возраст. Они неумолимо выставляют напоказ все недостатки – ни на йоту их не умаляя. Прямые солнечные лучи, резкий, льющийся сверху свет ламп дневного света в учреждениях, свет софитов, используемых в кино без смягчающих фильтров, – они совершенно беспардонны в своем разоблачительстве. Столик в гримерной Джоанны Эллакорт был тоже освещен как раз таким светом. По крайней мере сегодня.
Здесь было довольно прохладно, как она всегда любила, чтобы не вяли цветы, которые сонм поклонников присылал ей перед спектаклем. Цветов сейчас не было. В воздухе чувствовалась смесь ароматов, характерных для всех гримерных: кольдкрема, стягивающих веществ и лосьона, которыми был уставлен столик. Джоанна лишь машинально отметила этот запах, не отрываясь глядя на свое отражение и заставляя глаза останавливаться на каждом предвестнике подступающего среднего возраста: еле приметные морщины от крыльев носа к губам; сеточка тонких морщинок у глаз; первые складочки на шее, предшествующие старческим складкам, которые невозможно будет спрятать.
Она насмешливо улыбнулась при мысли о том, что ей удалось избежать почти всех «зыбучих песков» в ее жизни. Неряшливый пятикомнатный муниципальный дом в Ноттингеме; ее отец, мрачный и не бритый, проводящий дни напролет у окна, машинист на пособии по безработице, с разбитыми мечтами; вечные причитания матери из-за сквозняков из плохо заклеенных окон, или черно-белый телевизор со сломанными регуляторами, так что звук постоянно оставался на одной, рвущей нервы визгливой ноте; будущее, которое выбрала себе каждая из ее сестер, повторивших путь их родителей, – замужество, постоянные беременности, мучительное производство младенцев каждые полтора года, жизнь без надежды и радости. Она избежала всего этого.
Подобно многим эгоцентричным натурам, чья красота блистает на сцене, на экране и на обложках бесчисленных журналов, она думала о том времени, когда может потерять ее. В сущности, она привыкла к мысли о том, что так и будет. Потому что Дэвид всегда позволял ей думать об этом.
Ее муж был для нее гораздо большим, чем избавителем от кошмаров Ноттингема. Дэвид был единственной по-настоящему постоянной величиной в непостоянном мире, в котором слава эфемерна, в котором дифирамбы критика в адрес нового таланта могут означать крушение карьеры признанной актрисы, которая всю жизнь отдала сцене. Дэвид все это знал, знал, как пугает ее грядущее, и своей постоянной поддержкой и любовью – несмотря на ее вспышки раздражения, вечные капризы и флирты – успокаивал ее страхи. Всегда. Пока не появилась пьеса Джой Синклер, безвозвратно разрушившая эти отношения.
Устремив взгляд на свое отражение, но не видя его, Джоанна вновь и вновь изнемогала от гнева. Это был не тот огонь, что пожирал ее с такой иррациональной, безудержной силой в субботу вечером в Уэстербрэ, он тлел теперь постоянно, готовый при малейшем толчке воспламенить обиду и жажду мести.
Дэвид предал ее. Она снова и снова растравляла себя этой мыслью, несмотря на то, что долгие годы близких отношений пронизывали все ее существо и требовали, чтобы она его простила. Но нет. Ни за что! Он знал, как сильно она надеялась на то, чтобы «Отелло» стал последним спектаклем, в котором она играет вместе с Робертом Гэбриэлом. Он знал, как мерзки ей его преследования, приправленные якобы случайными столкновениями, вроде бы нечаянными прикосновениями, когда его ладонь скользила по самым кончикам ее грудей, страстные сценические поцелуи перед огромной аудиторией, которая считала, что это часть спектакля, двусмысленные комплименты наедине, сдобренные похвальбой его сексуальным доблестям.
– Нравится тебе это или нет, но когда вы с Гэбриэлом на сцене, вы творите чудеса, – говорил Дэвид.
Ни ревности, ни тревоги. Она всегда пыталась понять почему. До этого момента.
Он солгал ей о пьесе Джой Синклер, сказав, что участие Роберта Гэбриэла – это идея Стинхерста, сказав, что Гэбриэла, возможно, выведут из состава. Но она знала истинную правду, хотя ей невыносимо было то, что эта правда означала… Настоять на том, чтобы Гэбриэла уволили, означало сократить доход от спектакля, что урежет и ее собственный процент… процент Дэвида. А Дэвид любит свои деньги. Свои туфли от Лобба, свой «роллс», свой дом на Риджентс-парк, свой коттедж за городом и костюмы и рубашки с Сэвил-роу. Если все это можно сохранить, что за беда, если его жена еще годик-другой будет отбиваться от потных блудливых рук Роберта Гэбриэла? В конце концов, она делает это уже более десяти лет.
Когда дверь ее уборной открылась, Джоанна даже не обернулась, потому что дверь почти целиком была видна в зеркале. Но ей не нужно было даже смотреть на отражение. За двадцать лет она хорошо изучила повадки своего мужа – его размеренные шаги, треск спички, когда он зажигает сигарету, шуршание одежды, когда он одевается, постепенное расслабление мышц, когда он засыпает. Она могла узнать на слух любое движение и вычислить, что именно он сейчас сделает; в конце концов, они и составляли его суть.
Но сейчас она была не в состоянии ни на чем сосредоточиться. Поэтому взяла щетку для волос и шпильки, отодвинула в сторону коробку с гримировальными принадлежностями и занялась волосам, считая каждое движение щеткой, словно они все дальше уносили ее от длительного отрезка жизни, которую она делила с Дэвидом Сайдемом.
Он ничего не сказал, когда вошел в комнату. Просто как всегда, прошел к шезлонгу. Но на этот раз он не сел. Молча стоял, пока она наконец не положила щетку на столик и не взглянула на него отсутствующим взглядом.
– Полагаю, мне будет немного легче, если я хотя бы узнаю, зачем ты это сделала, – сказал он.
Леди Хелен приехала в дом к Сент-Джеймсам около шести. Она чувствовала одновременно и воодушевление, и уныние. Даже поднос в кабинете Сент-Джеймса – с лепешками, сливками, чаем и сэндвичами – не слишком ее приободрил.
– Судя по твоему виду, тебе не помешает выпить шерри, – констатировал Сент-Джеймс, когда она сняла пальто и перчатки.
Леди Хелен покопалась у себя в сумочке в поисках блокнота.
– Похоже, именно это мне и нужно, – горько согласилась она.
– Не повезло? – спросила Дебора.
Она сидела на пуфике справа от камина, то и дело отщипывая кусочек лепешки для Персика, нечесаной маленькой таксы, которая терпеливо ждала у ее ног, периодически нежно облизывая изящным розовым язычком ее лодыжку. Рядом, на письменном столе Сент-Джеймса, прямо поверх кипы бумаг, с блаженным видом свернулся клубком серый кот Аляска. При появлении леди Хелен он даже не пошевелился, только чуть приоткрыл глаза.
– Не сказала бы, – ответила она, с благодарностью принимая бокал с шерри из рук Сент-Джеймса. – Я получила нужные нам сведения. Только вот…
– Они мало чем помогают Рису, – догадал Сент-Джеймс.
Она ответила ему улыбкой, хорошо если просто дрожащей, а не жалкой. Его слова вдруг причинил ей боль, и, почувствовав, как она несчастна, леди Хелен осознала, что очень рассчитывала на разговор секретаршей лорда Стинхерста, надеясь снять всеобщие подозрения с Риса.