– Я ведь ни о чем этом тебе не рассказывал, верно, Хелен? Не хотел, чтобы ты знала.
– Тогда не…
– Нет. Клиника стояла сразу за Портри. На Скае. Самая середина зимы. Серое море, серое небо, серая земля. Катера уходят на материк, а я хочу оказаться на борту – любого из них. Я думал; что Скай доведет меня до постоянного пьянства. Такого рода место испытывает характер человека, как ничто другое. Что-бы выжить, оставалось всего два пути: прикладываться тайком к бутылке виски или совершенствоваться в шотландском. Я выбрал шотландский. Это, по крайней мере было гарантировано моим соседом по комнате, который отказывался говорить на каком-либо другом языке. – Он с робкой лаской коснулся ее волоос. Она казалась застенчивой, неуверенной. – Хелен. Ради бога. Прошу тебя. Я не хочу твоей жалости.
Это в его в его духе, подумала она. Это всегда было в его духе. Именно так он будет пробиваться вперед, избегая любого бессмысленного выражения сострадания, которое, как стена, стояло между ним и остальным миром. Ибо жалость делала его заложником болезни, которую нельзя излечить. Она приняла его боль, как свою.
– Как ты вообще мог подумать, что я испытываю жалость? Ты что же, считаешь, что прошлой ночью я тебя просто пожалела?
Она услышала его прерывистый вздох.
– Мне сорок два года. Ты знаешь это, Хелен? Я на пятнадцать лет тебя старше? Бог ты мой, или на все двадцать?
– На двенадцать.
– Я был когда-то женат, когда мне было двадцать два. Тории было девятнадцать. Оба только что из провинции, думавшие, что станем следующим чудом Уэст-энда.
– Я этого не знала.
– Она меня бросила. Я отрабатывал зимний сезон в Норфолке и Суффолке – два месяца здесь, месяц там. Жил в грязных комнатушках и вонючих гостиницах. Думал, что все это не так уж и плохо, раз на столе есть еда, а дети одеты. Но когда я вернулся в Лондон, она уже уехала, домой в Австралию. Мама, и папа и защищенность. Это больше, чем просто хлеб на столе. Или новые туфли. – Его глаза были печальны.
– Сколько вы были женаты?
– Всего пять лет. Но, боюсь, и этого оказалось достаточно, чтобы Тория смирилась с худшим во мне.
– Не надо…
– Надо! За прошедшие пятнадцать лет я видел своих детей только один раз. Они уже подростки, сын и дочь, которые даже меня не знают. И что самое мерзкое, я сам виноват. Тория уехала не потому, что я был неудачником в театре, хотя, видит бог, мои шансы на успех были весьма призрачны. Она уехала, потому что я был пьяницей. Был и есть. Я пьяница, Хелен. Ты никогда не должна об этом забывать. Я не должен позволить тебе забыть.
Она повторила то, что он сам сказал как-то вечером, когда они шли вместе по окраине Гайд-парка: «Но ведь это же только слово, не так ли? Оно сильно ровно настолько, насколько мы сами этого хотим».
Он покачал головой. Она чувствовала тяжелые удары его сердца.
– Тебя уже допрашивали? – спросила она.
– Нет. – Его прохладные пальцы легли ей на затылок, и он осторожно заговорил поверх ее головы, словно тщательно отбирал каждое слово: – Они думают, что это я убил ее, да, Хелен?
Ее руки крепче обняли его, ответив за нее. Он продолжал:
– Я размышлял над тем, как, по их мнению, я мог это сделать. Я пришел в твою комнату, принес с собой коньяк, чтобы напоить тебя, занялся с тобой любовью для отвода глаз, затем заколол кузину. Конечно требуется найти мотив. Но они, без сомнения, довольно скоро что-нибудь придумают.
– Коньяк был открыт, – прошептала леди Хелен.
– Они думают, что я что-то туда подсыпал? Господи боже. А что ты? Ты тоже так думаешь? Ты думаешь, что я пришел к тебе, собираясь напоить тебя, а затем убить свою двоюродную сестру?
– Конечно, нет.
Подняв глаза, леди Хелен увидела, что его усталое печальное лицо стало мягче – от облегчения.
– Когда я встал с кровати, я ее распечатал, – сказал он. – Как же я хотел выпить! До умопомрачения. Но потом проснулась ты. Ты подошла ко мне. И честно говоря, я понял, что тебя хочу больше.
– Тебе необязательно все это мне рассказывать.
– Я был очень близок к тому, чтобы выпить. На волоске. Уже несколько месяцев я такого не испытывал. Если бы тебя там не было…
– Не важно. Я там была. Я здесь сейчас.
До них донеслись голоса из соседней комнаты: на мгновение повысившийся – Линли, за которым последовало примирительное бормотание Сент-Джеймса.
– Твое великодушие будет подвергнуто жестокому испытанию, Хелен. Ты ведь об этом знаешь? И даже если тебе представят неопровержимую правду, тебе придется самой решать, почему я пришел в твою комнату прошлой ночью, почему я хотел быть с тобой, почему я занимался с тобой любовью. И, самое главное, что я делал все то время, пока ты спала.
– Мне не нужно решать, – заявила леди Хелен. – Насколько мне известно, у этой истории только одна сторона.
Глаза Риса потемнели до черноты.
– Нет, две. Его и моя. И ты это знаешь.
Когда Сент-Джеймс и Линли вошли в салон, то увидели, что ужин им предстоит пренеприятнейший. Собравшаяся публика не могла бы выбрать более удачную мизансцену, чтобы выразить свое неудовольствие тем, что они будут ужинать вместе с Нью-Скотленд-Ярдом.
Джоанна Эллакорт выбрала для себя место в центре. Полулежа на шезлонге красного дерева у камина, она окинула их ледяным взглядом, отпила что-то вроде розового сиропа, увенчанного чем-то белым, и демонстративно вперилась в каминную полку в стиле Георга II, словно ее бледно-зеленые пилястры необходимо было запечатлеть в памяти навсегда. Остальные сидели вокруг нее на диванах и стульях; их бессвязный разговор полностью прекратился при появлении двух полицейских.
Линли осмотрелся, отметив про себя, что некоторые отсутствуют, и в частности – леди Хелен и Рис Дэвис-Джонс. Как ангел-хранитель, у столика с напитками в дальнем конце комнаты сидел констебль Лонан, не сводя бдительного взгляда с компании, будто ожидая, что, того и гляди, кто-то из них совершит новое преступление. Линли и Сент-Джеймс подошли к нему.
– Где остальные?
Еще не спустились, – ответил Лонан. – А эта леди только что пришла сюда сама.
Линли увидел, что упомянутая леди была дочь Стинхерста, Элизабет Ринтул, и она шла к столику с напитками с таким видом, будто ее ведут на казнь. В отличии от Джоанны Эллакорт, которая оделась к ужину плотно облегающее атласное платье, как будто был великосветский раут, Элизабет нацепила коричневую твидовую юбку и мешковатый зеленый свитер, вещи явно старые и отвратительно сидевшие, свитер был украшен тремя дырочками, проеденными молью.
Линли знал, что ей тридцать пять лет, но выглядела она значительно старше, как женщина, которая приближалась к среднему возрасту самым худшим из возможных способов – девственницей. Ее волосы, возможно вследствие неудачной попытки стать блондинкой, были выкрашены в неестественный коричневый цвет, который, впрочем, получился скорее медным. Они были так сильно завиты, что походили на ширму, из-за которой она могла обозревать мир. Цвет и прическа выдавали, что выбор их был сделан по журнальной фотографии, причем без учета цвета и формы лица. Она была очень сухопарой, лицо худое, изможденное. Над верхней губой уже обозначились морщины.
На этом бескровном лице отражалась неловкость, пока она пересекала комнату, судорожно ухватившись одной рукой за юбку. Она не потрудилась представиться, не удосужилась соблюсти хотя бы минимальные формальности знакомства. Было ясно, что она больше двенадцати часов ждала возможности задать свой вопрос и не намерена откладывать это и на минуту дольше. Тем не менее, заговорив, она не смотрела на Линли. Ее глаза – неумело подкрашеные тенями странного оттенка – цвета морской волны – лишь скользнули по его лицу и с этого момента были устремлены исключительно на стену, словно она обращалась к висевшей там картине.
– Ожерелье у вас? – спросила она натянуто.
– Прошу прощения?
Руки Элизабет неестественно развернулись – ладонями вверх.
– Жемчужное ожерелье моей тети. Вчера вечером я отдала его Джой. Оно у нее в комнате?