— Дебора, не бросай меня еще раз.
Очевидно, она не ожидала ничего подобного и не приготовилась к обороне. И он ринулся в атаку:
— Тебе было семнадцать. А мне — двадцать восемь. Неужели ты не понимаешь, каково мне было? На долгие годы я запретил себе что-либо чувствовать. И вдруг понял, что люблю тебя. Хочу тебя. Все же мне казалось, стоит нам сблизиться, и…
— Это все в прошлом, — торопливо произнесла Дебора. — Сейчас это не имеет значения, правда? Лучше всего — забыть.
— Дебора, я уговорил себя, что нам нельзя сближаться. Я придумал тысячу причин. Мои обязательства перед твоим отцом. Предательство по отношению к нему. Если мы станем любовниками, это будет конец нашей душевной близости, а я не желал терять ее, значит, никакого физического сближения быть не может. И я все время повторял себе: ей семнадцать лет, семнадцать, семнадцать. Кем я буду считать себя, если затащу в постель семнадцатилетнюю девочку?
— Теперь это не важно! Прошлое осталось в прошлом. После всего случившегося стоит ли мучиться тем, спали мы с тобой три года назад или не спали?
В словах Деборы не было холодности, но чувствовалось опасение, словно Сент-Джеймс теперь посягал на то, на что она решилась, многое передумав и перечувствовав в последнее время.
— Да ведь на этот раз ты собираешься уйти навсегда, — ответил Сент-Джеймс, — так что, по крайней мере, будешь знать все до конца. Я отпущу тебя, потому что мне нужен покой. Я хочу, чтобы ты покинула этот дом. Думаю, когда ты уедешь, мне станет легче. Я не буду желать тебя. Я не буду чувствовать себя виноватым оттого, что желаю тебя. Секс стал играть слишком большую роль в моей жизни. Я понял это через неделю после того, как ты уехала.
— Неужели…
Но Сент-Джеймс не позволил ей прервать его.
— Я думал, что могу прекрасно обойтись без тебя, и был крепко наказан за это. Я хотел, чтобы ты вернулась. Я хотел, чтобы ты была дома. И я писал тебе.
Все это время Дебора смотрела на реку, но, услыхав последние слова, повернула голову. Он не стал ждать ее вопроса.
— Я не посылал их.
— Почему?
Ну вот. Намного легче целый месяц сидеть в кабинете и репетировать, как он скажет ей все то, что надо было сказать несколько лет назад. Теперь у него появился шанс выяснить все до конца, а он молчал в нерешительности, опять боясь, что она узнает правду. Наконец он вздохнул полной грудью, набираясь решимости:
— По той же причине, по которой я отказался от близости с тобой. Я боялся. Я знал, что ты можешь покорить любого мужчину.
— Любого мужчину?
— Да. Ты могла бы быть с Томми. Если у тебя столько возможностей, как я мог рассчитывать на то, что ты захочешь быть со мной?
— То есть?
— Я — калека.
— В этом все дело, да? Итак, с чего ни начнешь, все заканчивается калекой.
— Да. Потому что я калека и надо смотреть правде в глаза. Последние три года я только и думал о том, чего не смогу делать, будучи рядом с тобой, тогда как для любого другого мужчины — Томми — это не составит никакого труда.
— Ничего себе. Зачем ты мучил себя?
— Затем, что мне надо было пройти через это. Затем, что я должен был убедить себя — ты не могла бы полюбить меня, даже если бы я не был калекой. Значит, и не надо думать о том, что я калека. Об этом ты должна знать, прежде чем покинешь меня навсегда. Теперь мне плевать. Калека — не калека. Получеловек. Две трети человека. Все равно. Я хочу тебя… Сейчас и на всю жизнь, — добавил он со страстью, подчинившись велению сердца.
Все. Дело сделано. Теперь пусть решает Дебора, а он сказал все, что хотел сказать, правда, с запозданием на три года, но теперь — все равно. Если она покинет его, то уж, во всяком случае, будет знать о нем и самое плохое, и самое хорошее. А он как-нибудь смирится.
— Чего ты хочешь от меня? — спросила Дебора.
— Тебе известен ответ.
Собака беспокойно заерзала. Кто-то крикнул, стоя на газоне, по другую сторону Чейн-Уок. Дебора не сводила взгляда с реки. Проследив за ее взглядом, Сент-Джеймс увидел, что лебеди одолели наконец последние сваи моста и плыли, как плыли прежде и как будут плыть всегда, в свой спокойный и неизменный Баттерси.
— Дебора.
Лебеди подсказали ей слова.
— Как лебеди, Саймон?
Этого было более чем достаточно.
— Как лебеди, любимая.