Вернувшись, Борис Иванович сел напротив за стол и, упёршись глазами в меня, спросил:
— Ты сам — то видел деревья над могилой Толстого вечером, утром, днём? Они из земли вырастают, а сама Ясная Поляна в землю уходит. Ты про это думал?
— Да, видел и думал.
В дальнейшем разговору о пространстве Льва Николаевича помогли нам бутылки. Я поднял их с пола и поставил перед ним на столе полукругом, как бы окантовав поляну, имитируя деревья. В нашем воображении возник округлый храм, напоминающий радиальные церкви времён русского классицизма, в народе именуемые «куличами». Он включился в игру, стал фантазировать, представляя храмовое пространство, объединяющее дом, дворянскую усадьбу, храм, мир, природу. И, успокоившись, согласился, что в таком пространстве можно будет ставить притчу Иона Друце о великом русском человеке — Толстом. После чего стал торопить меня, чтобы я быстрее ехал в Питер и срочно лудил эскизы, выгородку, макет и всё остальное по этой идее.
Провидение шатануло его на театр и не ошиблось. Этот крестьянский пацан, гармонист, в своём отрочестве — коллекционер самых красивых деревенских петухов, стал режиссёром русской народной стихии. Всю жизнь свою искал правду страстей, чаяний, правду человеческой души.
Наша третья встреча опять произошла в Питере. Он приехал, чтобы принять эскизы декорации и тщательно сделанную масштабную выгородку. Окончательно оговорить костюмы с художником по костюмам Инной Габай, моей женой, и решить все проблемы реквизита и обстановки. Приехав к нам, объявил мне с упрёком, что первый раз в жизни сам приезжает к художнику. И такого ранее он себе не позволял. Ты, наверное, колдун, Эдуард.
До прибытия Равенских мы, не разгибаясь, работали не только над «Возвращением», но и над очередным спектаклем БДТ. Напряжёнка была невероятная. Пришлось мало спать. Борис Иванович, естественно, перед тем как попасть к нам в макетную, посетил Георгия Александровича Товстоногова, прекрасно к нему относившегося. Короче, шёл он к нам долго, и Инна, не выдержав ожидания, уснула на диване, стоявшем как раз против двери. Борис Иванович, открыв дверь макетной, поначалу опешил от такой встречи знатного работодателя и стал сгонять чёртиков с плеч, но, увидев разложенные на верстаках эскизы костюмов и готовый макет, смилостивился, сообразив в чём дело. Моё решение Друце в картоне Равенских принял без возражений, оговорив подробно всю немногочисленную обстановку. Рассмотрев подсвеченную выгородку, он понял, как интерьерные картины превращаются в экстерьерные.
По окончании работы в макетной мы с ним подружились, и он при мне уже никогда не сгонял чёртиков со своих плеч. Уходя, попросил меня обязательно хорошо прорисовать люстру — паникадило, висевшую в выгородке дома — храма на православном кресте. Интересно, что эта идея его, партийного человека, сильно волновала.
Сотрясатель устоев, шалый дядёк с крестьянским носом. Неприличный в советском истеблишменте народный тип. Бунтовщик, возмутитель спокойствия в среде ряженых в совдеповские награды сытых котов Малого театра времён царедворца Царёва.
Настал день, когда мы с Инной Габай с замечательно исполненным моим другом Михаилом Гавриловичем Николаевым макетом, с эскизами декораций и костюмов прибыли в Малый на судилище их Высочайшего Художественного Совета.
В макетной Малого мы смонтировали наше детище и с помощью местных осветителей выставили свет. Борис Иванович несколько раз заглядывал в макетную, видать всё — таки беспокоился. Мне было легче, я напрочь не знал закулисных раскладов и повадок академических худсоветовских «удавов». Вошли они в макетную почти все разом, как из какого — то отстойника. Я, кроме Игоря Ильинского и Царёва, никого из них не знал. Насколько мне было известно, Борис Иванович заранее тщательно готовился к акции — сдаче макета, но снова всё внезапно поломал по своей всегдашней непредсказуемости. И в самом начале заседания, в полной тишине, перед народными — разнородными театральными генералами произнёс никем не жданную несусветность. Я процитирую свидетеля тех событий, его талантливого ученика Юрия Иоффе:
— Дорогие члены художественного совета, я хочу представить вам художника от Товстоногова.
Через паузу:
— Что сказать вам об этом художнике? Эдуард Кочергин — это такой художник, который — (снова пауза) — который даже в заднице у верблюда увидит семь радуг.
И сел.
Орденоносцы растерялись, академизм был разрушен. Никто не знал, как реагировать. Все упёрлись в макет, открытый Юрой Иоффе, только Игорь Ильинский хохотал. В результате все скопом решили, под смех Ильинского, что, действительно, Равенских сказал что- то очень образное. Возражения были, но макет всё — таки приняли.
Работа над нашим «Возвращением» длилась два года. Великому Ильинскому было под восемьдесят, он почти ослеп, но не^юкидал спектакля. «Шлифовал каждый жест, каждую реплику», — вспоминал Ион Друце. А Равенских — этот «бунтовщик, возмутитель спокойствия» — поставил великий спектакль как очередной режиссёр, снятый с главного, стоптанный царёвской камарильей. Оставшись в Малом, снова сделал шедевр на фоне собственной катастрофы. Спектакль — монолог, спектакль — исповедь великого русского человека, спектакль о жизни и смерти, о таинстве человеческой жизни, о необходимости оберегать это таинство. Художественный совет, принимавший «Возвращение на круги своя», как заметил тот же Друце, «проходил на Страстной неделе в Великую пятницу, в день распятия Спасителя. Шёл сначала туго. Вёл художественный совет Михаил Иванович Царёв, вёл заседание осторожно, непредвзято, но те, которым он давал слово, не оставляли камня на камне от нашего детища… „Эмигрантская вылазка, толстовство в чистом виде, попытка христианской проповеди, против которой наша коммунистическая партия", и т. д.».
Приняли «Возвращение» чудом, благодаря смелости самого автора — Иона Друце, который напрямик спросил царедворца:
— Михаил Иванович, а вы — то сами за или против спектакля?
— Я‑то… я… конечно… за.
Художник в нём победил дипломата, что случалось крайне редко. Стена за нашей спиной рухнула. Слава богу, работа наша будет жить.
Спектакль вышел и имел громадный успех. «Такой пронзительной тишины я не помнил. Зал сидел три часа не шелохнувшись», — писал Друце. «Надо же, просто чудо какое — то, вошли в театр, а выходим так, как будто побывали на службе в храме». Я снова цитирую Иона Друце, услышавшего этот отзыв от безымянных зрительниц.
Через день Борис Иванович и его жена, замечательная актриса Малого театра Галина Александровна Кирюшина, пригласили меня с Инной в ресторан. Первый тост, который поднял наш режиссёр — потрясователь — тост за спящую в питерской макетной Инну. В его неожиданном тосте был добрый юмор и человеческое тепло.
Равенских постепенно становился для меня близким человеком. Видимо, и я пришёлся ему по душе. Там же, в ресторане, он признался мне:
— Жаль, что мы так поздно встретились.
К концу трапезы он опять напал на меня:
— Слушай, Эдуард, а почему я с тобой так много пью? А? Я ведь давно ничего не пил — ты что, опять колдуешь на меня?
— Нет, Борис Иванович, думаю, что вам покойно со мной, вы раскрепостились после боя за свою житуху в театре. Вы снова победили. За победу! За вашу победу, Борис Иванович!
«Возвращение на круги своя» — спектакль — реквием, прощание с жизнью не только Льва Толстого, но, к сожалению, и нашего режиссёра — Бориса Равенских.
Лев Николаевич в исполнении Ильинского в постановке Равенских умирает стоя, с последними словами: «Вот и конец… И ничего… КАК ПРОСТО И КАК ХОРОШО…» Луч на лице, уменьшаясь, постепенно гаснет, и Толстой уходит в вечность.
Борис Иванович Равенских умер через год после премьеры «Возвращения». Умер так же, как Толстой в спектакле — стоя. На лестничной площадке своего дома, подле лифта. Мгновенно, не успев понять, что умирает. Упал на руки своего студента, провожавшего его после занятий в институте. С бумагою в одном кармане куртки, разрешающей ему со студентами открыть свой театр. В другом кармане находилось словоблудие Леонида Брежнева «Целина», над которым режиссёр невозможно ломался последнее время, чтобы спастись правительственной постановкой и тем отомстить орденоносцам за собственное поругание. Воистину, в России «судьба индейка, а жизнь копейка».