Бабка Катарина, нарядная, как на пасху, стояла у ворот, ждала. Юбка до пола, таких уж и не носят, переливалась на солнышке, как перламутр, ткань, видно, старинная, редкая, дорогая. Да и кофта, белая, чуть пожелтевшая от времени, с расшитыми дивными узорами рукавами, тоже была непростой – уж больно тоненькая, нежная, благородная, из старых резных сундуков. Безрукавка с баской вообще казалась произведением искусства, так вещи расшивали цветным шелком только в старину, сейчас и рук золотых нет таких, вывелись. Алешка залюбовался бабкиной красотой, даже рот раскрыл. Катарина заметила, улыбнулась довольно, погладила парня крошечной сухой ладошкой по плечу.
– Видишь, понимаешь. А Галинка, свистушка, все новомодные больше наряды подбирает, вырядится, как клоун в штаны и довольна. Не понимают ни бабы, ни мужики нынешние истинной красоты женской, бродят уродцы среднего полу. Тьху. Пошли, миленький, ручку покажу.
Алешка и не помнил, как в доме у них первый раз было, зато сейчас, как вошёл, так и обалдел. Снаружи домик старенький, бедный, да и внутри обстановка небогатая, но зато вылизано все, начищено, намыто, аж сияет. Даже половники, висящие на стенке маленькой кухоньки, медные, блестящие отражали вечернее солнышко, как рыжие зеркала. Стол, накрытый вязаной скатертью, ломился от пирогов, вазочек с разными вкусностями, стояли крошечные хрустальные рюмочки, и две тяжелые бутылки тёмного стекла тоже картину не портили.
– Ты, Лешенька, пока поработай, а мы с Галинкой стол до конца соберём, я её в погреб за огурчиками послала, уж больно хороши вышли, малосольные. Сейчас придет. А у меня именины сегодня. Вот и покушаем вкусного, а наливка моя – просто огонь. Разок попробуешь, никогда не забудешь.
Алешка и опомниться не успел, как угодил за стол. Пирожки таяли во рту, особенно его любимый – с зелёным лучком и яйцами, нежные, поджаристые, душистые. А наливка, это вообще волшебство какое-то, ароматный газ, в который она превращалась во рту, обволакивал душу, делал её мягкой и податливой. Алешка совсем поплыл, сидел, откинувшись на спинку стула, млел, глядя, как странный, тёплый туман клубится по комнате, и в этом тумане круглое, как у матрёшки, лицо Галины, казалось нежным и очень красивым. Как она умудрилась остаться такой круглолицей при нынешней худобе, загадка, или это в затуманенном сознании Алешки она была такой, не важно, но загадочный блеск глаз, влажный рот, тёплая мягкая грудь, которой она слегка прижималась к Лешкиной руке, и запах молока, смешанного с земляникой, дурманили его голову, отнимали разум, околдовывали.
…
Душное утро заглядывало в Галинину крошечную спаленку сквозь нависшие над селом чёрные, тяжёлые тучи. Нынешнее грозовое лето никак не могло успокоиться, сыпало дождём, душило туманами, грохотало и безумствовало, как будто слетело с катушек.. Алешке было трудно дышать, он скинул с себя тяжелое одеяло, сел на кровати, с трудом соображая, где он и что. Тихое сопение сзади сменилось похрапыванием, он обернулся, стараясь не производить лишних движений – румяный колобок Галининого лица с короткими черточками на месте глаз, носа и рта, уютно утопал в пуховой подушке и сладко сопел. Алешка встал, хотел было тихонько натянуть штаны и ретироваться, но задел стул и тот с грохотом завалился, попутно задев вазу на низенькой тумбочке у кровати. Колобок раскрыл сонные глаза, с потягом зевнул и потянулся.
– Куда ты, миленький, родненький? Сейчас встанем, чай будем пить. У нас торт с малиной, я сама пекла, а ты даже не попробовал. Не торопись.
…
Отец жёстко и твёрдо стоял на своем – все должно быть по человечески, сваты, обручение, свадьба. Галина с Алешкой устали убеждать его, что это прошлый век, что стыдно, что людей смешить не нужно, но мужик уперся, хоть трактором его тяни. Поэтому в сватов поиграли, с юмором, шутками, да прибаутками, но поиграли, обручение тоже устроили – с самогоночкой, сальцем, свежезасоленными октябрьскими помидорами, а свадьбу назначили на середину ноября. Хотели попозже, перед рождественским постом, но тянуть было нельзя, животик у Галины, хоть и крошечный, но уже угадывался, особенно, когда она его выпячивала специально. Станет боком к собеседнику, ноги чуть расставит, живот выкатит, руки на него сложит, ну просто вот-вот рожать. Счастливая бегала, об лицо-сковородку хоть блины масли, так и блестит, аж сияет. Алешка и сам не понимал, что творится у него в душе – и горя вроде нет, но и радости с грошик. Так и бродил растерянный, смотрел под ноги, как будто искал этот самый грошик. Но не находил…
В то утро он пошёл к реке, нарубить кольев для нового скотного двора, они с отцом готовились к новой Лешкиной жизни серьёзно, по настоящему. Уже и дошёл почти, но чуть в сторонке, под огромным дубом, на спиленном ребятами толстом бревне сидела женщина. Лёшка сразу понял – Варя. Он приостановился, рванул было к любимой, но Варя встала, тяжело, вроде как ей на плечи тяжесть навесили, протестующе покачала головой и пошла в сторону, чуть покачиваясь, как уточка. И Лёшка понял – там, под её туго натянутом на живот пальтишке, спит Степаново дитя.
Глава 8
– Ну что, стервь? Путалась с кем, не иначе. Вон, Петруха ляпнул, что коль столько лет дитей не было и вдруг – бац, не бывает. От кого, говори!
Степан был сам не похож на себя. Пьяный, до такого состояния, что стоять мог только упершись задом в косяк, с белыми, выкаченными от бешенства глазами и серым оскаленным ртом, он тянул руки со скрюченными пальцами к лицу Вари и орал. Но дотянуться у него не получалось, как только отрывал задницу от подпорки, так сразу заваливался набок, хорошо успевал придавить стенку плечом, удерживался. Но рожа у него была страшная, вот-вот удавит. Варя стояла напротив мужа, но ей не было страшно, наоборот, внутри вспыхнуло пламя злой силы, такой, когда море становится по колено. Она подошла поближе к мужу, прищурилась, яркие бесстрашные глаза бросали искры, чуть и подпалят.
– А ты бы меньше дураков с пропитыми мозгами слушал. Да и вообще, пошёл бы ты лесом. Всю жизнь на тебя угробила, толку от твоей штуки вонючей никогда не было. Пропил ты её, да прогулял. Сгинь, поганец.
Степан даже сквозь туман самогоночный понял, что жена зарвалась. Он снова протянул крючковатые лапы, пытаясь вцепиться Варе в горло, но она развернулась сильным точеным телом, прикрывая живот руками, резко толкнула плечом мужа в грудь, да так. что он аж квакнул открытым ртом и завалился навзничь, руша тяжелой тушей хлипкие стулья.
– Ещё протянешь ко мне свои сраные лапы – отравлю. Подмешаю отравы в борщ, сожрешь и обосранный околеешь. Сволочь.
Развернулась, как королева, плавно и с достоинством, вышла в сени.
…
Алешка, как был, в тонком свитере вышел на улицу покурить. Курить он вдруг начал разом, месяц назад, а как будто смолил всю жизнь. Хотелось ему, заглушало это пустоту в душе, которая сосала под ложечкой, как глист, безжалостно высасывая душу. С молодой женой жизнь не получалась, хотя Алешка старался изо всех сил. И ласковым был, и внимательным, все соседи смотрели вслед, как он отнимал у Галинки даже маленькую сумочку, поддерживал под локоток, чтоб не упала, вон, живот – то уже до небес. Судачили, повезло, мол девке с мужиком, не каждой такой билет счастливый выпадает, даром лицом да фигурой не удалась, зато судьба такая. Людям-то и невдомек, что Галинка рыдала ночами, кусая подушку – уж больно любила она своего Алешку, уж больно чувствовала, как он не любит её.
– Что, парень? Своя жена не сладка, на чужую заришься? У соседа воруешь, свинья, зенки бесстыжие. Щас я тебе струмент твой гадливый попорчу, чтоб ты его пользовать не смог больше.
Степан, выскочивший, как черт из коробочки, из ивовых кустов у палисадника был трезв и злобен. В расстегнутом полушубке, огромном, дедовом он казался огромным, а месяц, вдруг выглянувший из-за чёрных туч, делал это ощущение особенно ярким. В руках у него что-то блестело, опасно отливая в серебристых лунных лучах, и Алёшка каким-то седьмым чувством понял страшное, сконцентрировался и одним точным ударом ноги выбил нож из рук идиота. Степан взрывел, они сцепились, как два бешеных кота, и с ревом покатились по грязной ноябрьской дороге, насмерть, наверное до последней крови.