— Я понимаю — ты о сверхчеловеке говоришь?
— О человеке, воплощающем все лучшее наше в себе. О богочеловеке, если хочешь, хоть словечко это изрядно обветшало. Понимаешь, не супермен, покоритель природы и космоса, нет, — воплощение божества в нашем скорбном одиночестве, в одиночестве рода человеческого. Тот, кто нас учит и у нас учится, тот, кто уже все о нас знает. Вот только в этом моя вера — в том, что есть такой человек, что он был и будет, а коли так, — значит, все-таки есть меж нами связь и рано или поздно будет кому о ней напомнить.
— Но должен же быть итог, спасение, что ли? Если каждый в своем углу упрется лбом в стену, для всех рая не будет.
— А я и не верю в рай. Его лентяи изобрели как богадельню для тунеядцев. Я верю, что в своем-то углу можно разгрести всю дрянь, навести порядок, и никто этому помешать не в силах. Тот, кто хочет, — делает, а кто не хочет или не знает — того не заставишь. И не надо заставлять, потому что заставлять такого непонимающего — значит только добавлять зла, простого непонимающего лентяя превращать в раба. А раб — он и есть раб, пусть даже на райской ниве. И я тебе еще раз говорю — не верю я во всеобщий рай и в царство божие не верю, потому что частица бога — в каждом, и дана она для личного пользования.
— Выходит, что же — на других плевать?
— Нет, не плевать. Просто каждый — себе судья. Раз уж на то пошло, пусть каждый отвечает за себя, хотя бы за себя, если не может ответить за всех. И не должно быть так, чтобы все решали за одного, стараясь его себе уподобить. Отсюда все зло…
…Опустив голову, Китаец смотрит на пистолет, пережидая горячий озноб. В крови будто расходятся кристаллы льда, то в жар бросит, то холодок побежит по спине, и в голове распускается алый цветок, роняя прозрачные капли росы, И каждая капля, падая, несет хаос цветных распадающихся картин. Джаконя гремит шприцами, убирая железную коробку под диван, тлеет спираль забытой электроплитки, тихо жужжит лампочка под потолком, остро пахнет прелью, холодком земли, канализацией. Комнатка будто расширяется, едва уловимо выгибая стены, и опять сужается, как бьющееся сердце. Отчего так сильно пахнет осенью? Запах сырой, земляной, на лице теплые прикосновения, будто солнце проглядывает сквозь качающиеся ветки…
Китаец поднимает руку с пистолетом, целясь туда, в сумеречный осенний лес, что возникает вдруг в глазах плавным колыханьем и исчезает, когда сужается взгляд, оставив грязноватую стену, обитую картоном с расплывшимся пятном, похожим на чье-то лицо. Словно кто-то глядит оттуда, из леса. Но нет никакого леса, есть тесная подвальная конура, тусклая лампочка, беленый потолок. Китаец целится в пятно на стене, нажимает курок. Собачка с сухим лязгом бьет по бойку. Выстрел! Конечно, нет никакого выстрела, но Китаец будто въявь переживает дымный грохот и сильный толчок, который подбрасывает руку. И, передернув затвор, целится опять, щуря глаз и задержав дыхание. Пятно на картоне и впрямь напоминает лицо. Только чье? Лицо врага? Но враг — это тот, кого знаешь. А это лицо вроде бы случайно выскочило из памяти под действием «ханки» и дрожит в пятне как живое, вот-вот подмигнет. И оттого, что лицо это совсем живое, палец замирает на курке. Кажется, сейчас и впрямь грохнет, и там, за стеной, упадет, свалится мешком человек. Рука от напряжения устает, и лицо на мушке начинает плясать. Кишка-то, выходит, тонка?..
Китаец глубоко вздыхает, опустив руку, и, на мгновенье замерев, опять вскидывает ствол. И тут будто ледяная игла входит ему в позвоночник, и нет уже нерешительности, наоборот, — нетерпеливый, холодный, яростный зуд. Он жмет на курок, и металлический щелчок бойка звучит как гром, разряжая эту скопившуюся настороженную тишину, в которой слышится удивленное, сдерживаемое дыхание Джакони. Лица появляются одно за другим — вот парень на скамейке, читающий газету, старуха с кошелкой, ребенок, гоняющийся за голубем… Их много, этих лиц, они сменяют друг друга с четкостью кадров в фильмоскопе. Появляются в этом пятне, под которое он подводит мушку раз за разом, слыша четкий, слаженный скрежет механизма и удары бойка.
Вместе с лицами появляются и исчезают клочки городского пейзажа, автобусы, витрины, деревья. Самое странное — видеть их, вот эти лица, на мушке, там, где хотел увидеть врага.
И в этом что-то есть, — так похожее на правду, что у Китайца опять леденеет спина, и он чувствует: здесь нет никакой ошибки и это уже не просто игра. Раз за разом он все увереннее, все смелее стреляет в возникающие лица и даже, представив вдруг лицо Егеря, с холодным злорадством всаживает в него три пули подряд. А вот лицо хирурга, который оперировал Китайца в последний раз… А вот и водитель автобуса, в котором он ехал… Этот-то как сюда попал? Как они в с е сюда попали, на мушку, и почему? Но разбираться некогда, нетерпеливый палец жмет на курок, расстреливая всех подряд. И вдруг появляется ее лицо — той, что была у него сегодня. Рука будто сама опускается, но Китаец вскидывает ее и, подержав лицо на мушке, с принужденным смешком опускает руку. Ему как-то не по себе, и он с тревожным удивлением вслушивается в самого ее я. Незряче остановившимися, остекленелыми зрачками он смотрит на Джаконю, и тот ежится под этим взглядом. Но Китаец Джаконю не видит, он всматривается в себя, как новость переживая странное, немое опустошение. Откуда эта ледяная пустота и куда она манит?.. А на стене все летят, сменяясь, лица — все быстрее, быстрее. Случайные лица незнакомых людей, и оттого вдруг — страшно. А они все летят, проносятся обрывки слов, отзвуки смеха и плача, и, чтобы остановить этот поток, он закрывает глаза.
Китаец сидит в этой тишине один, вдруг осознав: враг — это каждый. Первый встречный, потому что все они живут не так, точнее, потому что он сам живет не так — и, значит, опасность везде, всюду, и спрятаться от нее можно, только закрыв глаза. Его снова передергивает ледяной озноб.
Открыв глаза, он смотрит на пистолет с новым неожиданным чувством — чувством насмешливого и в то же время отчаянного сожаления: вот он, единственный друг и защитник — кусок стреляющего железа… Только надолго ли его хватит, этого дружка? И, вдруг вспомнив об этом, Китаец берется за обойму. Один патрон, два, три. Всё…
— На Хехцире по бурундукам расстреляли, — виновато поясняет Джаконя под вопросительным взглядом. — Их там и было-то пять штук всего. Да вам же все равно — ведь только попугать?..
В голосе его настороженное ожидание. Наверно, что-то заподозрил, а может, странная эта игра смутила, и вот ждет, чтоб Китаец подтвердил: да, конечно, только попугать. Но Китайцу не до того. Он вертит пистолет, рассматривая его пытливо, как мальчишка игрушку. Номер спилен, хватило хоть на это ума у Джакони, но это ж надо так — на бурундуков патроны тратить!
— Откуда он у тебя? — Китаец опять взводит затвор.
— Дедов, с фронта принес.
— Но они же вроде сдавали оружие?
— Кто сдал, а кто нет.
Китаец, наморщив лоб, вертит в руках пистолет. Все-таки удивительно — кусок обыкновенного железа, а сколько вокруг него завязано. Вся цивилизация. Оружие существует, пока существуют дураки, а глупость, говорят, неистребима. Оно есть и будет, пока существует страх, пока существует власть. Так что это в некотором роде символ. И не изображение мужчины и женщины надо было американцам посылать в космос, а «кольт», потому что в создании вот такой вот стреляющей штуки участвовала вся цивилизация. Ведь люди давно поняли, что страх смерти, исчезновения — великая сила. Достаточно сделать человека заложником этого страха — и можно творить с ним что угодно, не переходя, однако, предела, когда сама смерть уже кажется избавлением. Любое разрушение по сути своей глупо и никому не нужно, кроме явных маньяков. Для дураков это занятие — разрушать, чтоб потом опять строить. И обладатель оружия вовсе не хотел бы истреблять вокруг себя все — нет смысла, власть исчезает вместе с жизнью. Оружие — средство порабощения, но и защита от рабства, защита страхом. Страх правит миром, а они толкуют про любовь да красоту! Вся жизнь вокруг страха повязана, и первое, что человек изобрел, — наверняка было оружие. Чтобы защищаться. И вот громадные заводы и конструкторские бюро, доменные печи, конвейеры, сотни тысяч людей работают, чтоб выпускать штуковины, способные делать дырки в человеках и посредством этого пугать всех остальных.